Хорька накинула ватник, подвязалась шерстяным платком. Заострилось недоверчиво лицо, насмешливо бегали большие красивые глаза.
— Мне на курятник пора. Когда-нибудь потом докончишь свое представление.
— Хорька, со мною не шути!
Но Хорька распахнула дверь.
— Давай, выходи, закрывать буду. Мне идти пора.
Все чаще доверяла Хорька свои секреты Аграфене. Задав корм курам, садились они на соломе, и Аграфена рассказывала, как в свои далекие девичьи годы полюбила Семена, как будущий муж обхаживал ее — своенравная была, не хуже тебя, Хорька, и как росли сыновья, и какая это радость — материнство…
Не то Аграфены слова помогли, не то еще что-то, но пробудилось и в Хорьке материнское чувство.
— Ребенка, Аграфена, хочу. Как увижу маленького, голопузого — так сердце кровью обливается. Очень уж хочу. А то сны все странные: стоит он передо мной в одной рубашонке, животик вперед выпятив, а я на него штанишки напяливаю… А потом поцелую и говорю — ну, иди…
— Тут вера, Хорька, нужна — в то, что ты его вырастишь… Вот что я тебе скажу по правде нашей бабьей. Не от Леньки Остроухова жди ребенка, а от того, который и в тебе человека найдет… А что Остроухов? Кобель!
Все чаще по ночам вскакивала Хорька в холодном поту, сны мучили, грудь теснило волнение. Полусидела на деревянной кровати, что от матери осталась. Немного успокоившись, засыпала, чтобы утром встать и снова идти на курятник.
63
Торжественно на колхозном собрании в клубе. Кроме своих, собравшихся на этот раз очень дружно, было много гостей из других районов. Колхоз был именинником. Под звуки оркестра Чернышев принял переходящее Красное знамя. Василий Иванович растрогался, толково двух слов сказать не мог. То ли от того, что торжественности было много, то ли от того, что не понял сразу маневр Русакова на уборке, мешал ему, а он все-таки спас урожай. Колхозники ходили с красными ленточками в петлицах, словно в годовщину Октября.
— Коноплева Хевронья Семеновна! — позвал председатель и заявил всему залу: — Честно поработала, хорошо! Даже отлично! С цыплятами, как дитятами. — И к Хорьке: — Вот тебе, Хевронья Семеновна, получай, — и вручил Коноплевой шерстяной отрез на костюм.
Заалевшая, гордая Хорька прошла на свое место, села, неторопливо одернув платье.
«Честно, хорошо, отлично…» Теплом веяло от всех этих слов и от каждого в отдельности. И растаяла душа Хорьки, еле держалась, чтобы не заплакать. Сердце у женщины не каменное, могла бы и заплакать, что ж из этого? Слезы радости, не слезы горечи. Но не заплакала Хорька. Сдержалась.
Когда кончилась торжественная часть, Чернышев взял слово:
— Итак, дорогие товарищи, несмотря на плохую погоду, колхоз выполнил свои обязательства. Сдал хлеба столько, сколько положено. А теперь нам надо по-хозяйски прикинуть. Слушайте внимательно и соображайте. Если мы сдадим сверх плана хлеб, то положим в колхозный карман хорошую сумму. А деньги нам вот как нужны! — и Чернышев провел ребром ладони по горлу. — Возможность дать хлеб сверх плана у нас есть. Вот и получается: сами не будем в накладе и государству пособим. А государству помочь нынче тоже вот как нужно, — и снова провел ребром ладони по горлу. — Сами видите — год выдался трудный, неблагоприятный. Вот и рассудите. Вопрос, так сказать, экономический. И государственный.
По залу прокатился легкий шумок.
— Ну, кто же первый будет говорить? — спросил Русаков. — Не стесняйтесь, у себя дома, так и давайте будем по-домашнему.
Колхозники переглядывались, одни молчали, другие перешептывались. Русаков хорошо понимал эту тишину: мол, опять по нашу душу, а спрашиваете так, для проформы. Но и еще что-то сдерживало людей. И в этом было новое. Раньше, не стесняясь, высказывали свое несогласие, свое несогласие с разверсткой, но что было делать — везли сверх плана.
— Раз все молчат, тогда я скажу по-домашнему, — к сцене пробирался редко выступающий и малоприметный в колхозе Леонтий Гаврилов.
— Деньги, председатель, вещь добрая, но хлеб и того лучше. Деньги не съешь, а без хлеба…
Эти слова словно сгустили тишину. Перешептывание прекратилось. И трудно было понять, согласны люди с ним или несогласны.
— Вот я и думаю, — продолжал Леонтий. — Пусть хлеб полежит у нас. Он всегда деньги. А раз он лишний, куда же денется, отдадим государству попозже, — и в напряженной тишине Леонтий пошел к своему месту.
— Дай мне слово, Сергей Павлович! — крикнул Шелест.
— Говори, только поднимись на сцену.
— Я и отсюда скажу. И тоже по-домашнему. Слушал я… И мне, не знаю, как вам, товарищи, было стыдновато. Так раньше кулак рассуждал. Ну его еще можно как-то понять — набивал кубышку. А мы — колхоз. Государство помогает нам поднимать хозяйство. Оно надеется на нас, на наш хлеб.
Люди зашушукались, где-то заспорили.
— Тише, товарищи, — просил Русаков, — Продолжай, Шелест.
— Что продолжать, главное я сказал. Впрочем, добавлю. Раз хлеб лишний у нас есть — надо сдать его дополнительно. Почему? Во-первых, у нас просят. Понимаем — почему просят… Во-вторых, это выгодно. Вот теперь все.
— Кто следующий хочет высказаться? — спросил Русаков.
— Я еще не сказал, — поднял руку Мокей и зашаркал своим протезом к сцене. Речь свою он начал на ходу: — Люблю политические речи, а речь Шелеста — политическая. Это он здорово поддел… С его словами добрыми и на лету подохнуть можно. А мы, глянь, Сергей Павлович, живы.
Зал засмеялся.
— А что тут смешного? Хлеб это политика, как пишут в газетах. Только вот председатель у меня недавно ключи от амбаров позабрал, будто они и не общественные, а личнособственные…
— Так его, Мокей! — засмеялись в рядах.
Мокей продолжал:
— И вот еще о чем я думаю. Леонтий, может быть, тоже прав — одну корову без конца доить не стоит… Все мы да мы… Надо и прочие колхозы потрясти так же вежливо.
— Так ты «за» или «против»? — спросил его Чернышев.
— Будто не понимаешь? — пожал плечами Мокей. — Я сказал на твой лад.
Колхозники захохотали: вечный «дипломат» Чернышев получил достойный «дипломатический» ответ.
— Понятно, ступай. Мог бы и без шутовства обойтись, — усмехнулся Чернышев.
После Мокея с «речами» вышли Демкин, Бедняков… И они были не против дополнительной сдачи, но всем хотелось бы знать возможности колхоза.
Чернышев надел очки, порылся в листочках и стал бросать в тишину цифру за цифрой, сопровождая иные одобрительным словом: «ну здесь мы постарались» или «неплохо выглядит».
— А разнарядка какая? — крикнули из зала.
— Нету разнарядки, — ответил председатель, — сами решайте, сколько вывезти.
Все зашумели, заговорили.
— Что, непривычно?
В передних рядах загадочно притихли, в задних — захохотали.
— Еще бы?!
— А правление сколько решило?
— И правление не решило, — ответил Чернышев. — Пусть каждый выходит и называет цифру.
Зал опять притих, но уже было видно: все согласны дополнительно сдать хлеб и ждали только общую цифру. Чернышев назвал.
— Пусть так и будет! — выкрикнул кто-то.
— Для полного порядка давайте голосовать, — предложил Русаков. — Кто «за»?
Легко, словно сбросив с себя непосильный груз, люди подняли руки.
— Кто «против»? Никого. А ты, Леонтий, с чистой душой голосовал?
— Да я и сразу-то был не против. Уж очень приятно видеть, когда амбар полон хлеба. Вот такая речь и получилась.
— Понимать надо: хлеб — политика, — не выдержал Мокей.
Зал засмеялся, захлопал в ладоши.
64
Остроухов догадывался, что жизнь дала трещину.
Все шло просто и даже здорово — во всем ему везло. После того как ушел на пенсию Кузьма Староверов, он стал главным механиком колхоза, и сам Чернышев к нему теперь прислушивался, без него ни один вопрос на правлении не решался. Были, конечно, неполадки с женой, да что они по сравнению с тем, что само шло в руки.
И вот судьба его подкараулила. И началось все с одного совещания в районе.
В перерыве пили пиво. Встал Леонид в очередь за широкоплечим мужчиной, и что-то в нем почудилось знакомое — не то осанка, не то поворот головы или еще что-то, но уж больно чем-то знаком, хотя Леонид и не видел его лица. Сначала Остроухов не придал этому значения — мало ли похожих людей… Но взглянул на мужчину сбоку — и попятился из очереди. Прошел в зал, сел в углу — а на душе тревожно, тоскливо, будто в знойный день перед грозой. «Неужели он, — подумал Остроухов. — Не может быть…»
Не выдержал, снова прошел в коридор, где торговали пивом. Мужчины того уже не было. Леонид выпил кружку пива. Состояние тревоги и даже растерянности все сильнее охватывало его. И напрасно он убеждал себя: «Не может быть, ошибся…»
Потом, сидя в зале, увидел, как человек, в котором он признал знакомого, прошел в президиум и что-то говорил там, перегнувшись через стол.
Не вытерпел Остроухов, спросил соседа, кто это.
— Да в райисполкоме работает. Новенький. Вообще-то он здешний, местный, да где-то плутал по свету…
— А, — неодобрительно произнес Остроухов, — как его фамилия?
— Кажется, Любашкин.
«Верно, Любашкин», — подумал Остроухов. И, не дожидаясь конца заседания, направился к Дому колхозника.
— Поехали домой, — сказал он шоферу.
— Но ведь еще не кончилось, — удивился тот.
— И так все ясно, — буркнул Остроухов.
Ехал Остроухов в полузабытье. Шофер поглядывал на него и не узнавал. Утром орлом выглядел, а вот на поди — хуже мокрой курицы. Доехали до Варварина. Остроухов велел остановить машину у сельпо. Зашел — и вышел уже немного покрасневший и будто повеселевший. «С чего это он?» — удивился шофер, но промолчал. Ни дорога, ни выпитое не могли успокоить Остроухова. Стоит перед глазами Степан Русаков — небрит, скуласт, чуб казачий. Смотрит Степан укоризненно, а по виску течет струйка липкой крови. Протер Остроухов глаза, вроде не спит. Прикрыл веки — опять Степан и опять струйка крови. Чтобы не видеть Степана, стал смотреть на бегущую под колеса дорогу, на светлую полоску от фар.