Более получаса Ермолов не мог прийти в себя. Заново перечитал скупое письмецо, осторожное в выражениях. Боится граф сам впасть в немилость, не откровенничает, думает небось: мало ли что у Ермолова на уме?.. Вдруг и вправду задумает отделяться!.. А ведь когда-то и государю не боялся перечить! Делать нечего, будем присягать Николаю Павловичу…
30 декабря, в канун рождества, он отправил донесение о приведении к присяге Кавказского корпуса. Все произошло как по писаному.
Император Николай Павлович, и до этого часа менее всего доверявший Ермолову, не без волнения ждал этого известия за номером 264. По расчетам Паскевича донесение должно было прибыть сутки назад. Эта задержка и давала повод к тревоге. Наконец, донесение пришло. Передали императору и фразу фельдъегеря, доставившего донесение: «Понадобится, войска Ермолова и шаху персидскому присягнут!..» Фельдъегерь, промерзший до костей и мечтавший о теплой постели, бросил эти слова без всякого умысла, не особенно понимая заданный ему вопрос о том, как прошла присяга у Ермолова. Бросил их такому же, как он, порученцу, который в этот день принимал почту, не ведая о той мгновенной эстафете, по которой его фраза, больше относящаяся к лютому морозу и усталости, достигнет ушей императора и произведет в нем решительный поворот во мнении о Ермолове. Отныне вопрос о его отставке будет уже делом времени.
5
И словно ожидалась эта война с персами, ибо едва император получил сообщение о ней от Ермолова, как тотчас выслал на Кавказ Паскевича, наделив его теми же полномочиями, какими обладал и Алексей Петрович. В сопроводительном письме такое двоевластие, правда, оговаривалось тем резоном, что истинный главнокомандующий может внезапно заболеть или отсутствовать неизвестно где, но между строк уже читалась отставка. Ермолова без всякой деликатной обходительности выпихивали вон, даже не объясняя причин. Точнее, они были известны, всяких слухов ходило немало: и промедление с присягой, и о большом числе заговорщиков в корпусе Ермолова, и его чрезмерное самоуправство, и первые неудачи при персидском вторжении. Письма Николая еще дышали притворной симпатией, он благодарил за экономию денежных средств, надеялся на великий полководческий талант Ермолова, всячески делая вид, что не только ничего не случилось, а наоборот, он просто счастлив, что имеет такого главнокомандующего, эт сетера, эт сетера[3], как писали в таких случаях.
А на деле Николай Павлович вдруг раскопал «зверства Власова», истребившего несколько аулов, спешно послал для расследования на Кавказ генерал-адъютанта Стрекалова, и едва он вернулся в Петербург, как Николай издает приказ о предании генерал-майора Власова суду. Каково в такой-то ситуации Ермолову, который благословил сие деяние, а исполнителя даже к ордену представлял?! Не надо обладать особенной прозорливостью, чтобы увидеть в этом удар по авторитету главнокомандующего. А в ноябре 1826 года Паскевич сообщает Ермолову, что получил собственноручное письмо государя, внимательно следящего за ходом войны с персиянами. До сих пор император со всеми советами и распоряжениями обращался только к Ермолову, единственному распорядителю всей жизни на Кавказе.
Причем Паскевич не соизволил даже переслать это письмо, ограничившись столь скупым сообщением. Значит, письмо императора писалось только Паскевичу, а не им обоим, и о Ермолове в нем ни слова. Это уже был плевок в лицо, оскорбление недоверием, а для порядочного человека, имеющего твердые понятия о собственном достоинстве, сие недопустимо. Что же, идти на разрыв, которого они, верно, и добиваются?.. А есть ли другой путь?!
Не менее печальные вести шли из Петербурга. Число заговорщиков росло, как снежный ком. Среди них оказался и двоюродный брат Ермолова, Василий Львович Давыдов, владелец той самой знаменитой Каменки, в которой, как доносили слухи, была чуть ли не штаб-квартира заговорщиков. Раевскому не повезло более всех: у него были арестованы два сына и оба зятя — Волконский и Орлов…
Находясь в довольно близком родстве, они, Ермолов и Раевский, как ни странно, дружественных связей не поддерживали. Мать генерала Раевского, Екатерина Николаевна, второй раз вышла замуж за Льва Денисовича Давыдова, родного брата матери Ермолова, и Василий Львович Давыдов был единоутробным братом Николая Николаевича Раевского и двоюродным Ермолова, отчим же Раевского приходился ему родным дядей… И если Раевские постоянно бывали и подолгу жили в Каменке, то Ермолов там не бывал ни разу.
Раевский был старше Ермолова на шесть лет. В 1792 году пятнадцатилетний Ермолов был направлен на службу в Нижегородский драгунский полк, командиром которого был полковник Николай Николаевич Раевский, а шефом Александр Николаевич Самойлов, родной брат матери Раевского, в доме которого в Петербурге одно время жил Ермолов… Куда ни кинь, казалось бы, а эти два имени самой судьбой должны были быть связаны между собой, но получилось иначе: они не только не поддерживали никаких связей, но и недолюбливали друг друга. Хотя Алексей Петрович не считал себя в том виновным.
В той же истории с Курганной высотой, когда лишь благодаря Ермолову, его счастливому вмешательству, удалось удержать сей важный бастион, числившийся за батареей Раевского, последний не выразил впоследствии даже слов благодарности, не подошел к Ермолову, не поблагодарил его, хотя в тяжелый момент оставил батарею без своего попечительства, пусть и невольно, отправившись якобы за подкреплением и снарядами. Причем произошло это в самый разгар сражения, в 10 утра, когда французы предприняли лишь вторую атаку на батарею, захватив в этот решающий момент 18 орудий.
Тот же Паскевич, помогавший в сей миг Ермолову на левом фланге, и Васильчиков на правом, сделали все, чтобы лишить неприятеля важной опоры, каковой являлась Курганная высота — центр всей русской позиции, сумели отобрать орудия назад и выбить французов.
И уж если говорить о героях Бородина, то для Ермолова тут есть два имени — Багратион и Лихачев. Последнего попросту принесли на позицию, болезнь одолевала его, но он самолично повел бой, не бросил дивизию, не оставил командование, а наоборот, когда стало невмоготу и противник, вчетверо его превосходивший, стал теснить отважных солдат-лихачевцев, генерал, будучи дотоле не в силах стоять, сидевший под градом пуль и ядер на складном кожаном стуле, увидев ворвавшегося к нему неприятеля, поднялся со стула и, выхватив шпагу, с трудом заковылял навстречу французам. Недаром когда Лихачева привели к Наполеону и рассказали о его мужестве, император французский приказал вернуть ему шпагу. Истинно: «Честь — мой бог!», как любил повторять Лихачев, отказавшись принять шпагу из рук врага, оставшийся и в смерти своей героем…
Впрочем, к чему ворошить старое. Раевский выказал отвагу свою при других обстоятельствах, не менее опасных, и Ермолов не имел к нему никаких счетов и упреков. А двенадцатый год всех их связал кровными узами. И не навались сейчас на Ермолова сие несчастье, эта глухая стена вражды и недоверия, идущая из холодного Петербурга, он бы сам поехал хлопотать за Василия Львовича и сынов Раевских, кои вместе с отцом хлебнули пороховой гари и дымов прошлой войны. А теперь он не знает, что ему самому делать, как вести себя в столь неприглядных обстоятельствах, задевающих его честь и достоинство. Честь — мой бог!.. Что может быть выше этого?!
Ермолов подошел к столу, очинил перо и, обмакнув его, написал: «Ваше Императорское Величество!..»
Рука застыла над листом бумаги, не зная, как лучше начать столь важное и деликатное послание. Для писем и циркуляров, отправляемых по корпусу, или донесений сугубо служебного характера при главнокомандующем имелась канцелярия, в которой служили грамотные офицеры, обладавшие хорошим бойким слогом, но это письмо он должен написать сам. Канцеляристу не объяснишь свои чувства, свою обиду, да и слова для объяснений с императором нужны особые… Ермолов отложил на мгновение перо. Кажется, у Цицерона, в его трактате «О судьбе» он вычитал, что все в жизни происходит в силу естественного непрерывного сцепления и переплетения причин и всем вершит необходимость. И ничто не может быть во власти человека… Какие же причины переплелись, чтобы породить это недоверие к нему и предпочесть вместо него стратега и тактика весьма посредственного?.. Неужели император думает, что он, Ермолов, может злоупотребить своей властью, воспользоваться ею во зло ему?.. Или он считает, что Ермолов устарел и ничего не смыслит в военных науках? А может быть, его оклеветали?.. Приписали какой-нибудь зловредный образ мыслей, всякие масонские идеи, на каких взошли бунтовщики?.. Что же, ехать разбираться?.. Доказывать свою порядочность?! Это еще постыднее, нежели терпеть то недоверие, каковое проявляет к нему государь…
Ермолов взял перо, обмакнул его и, вздохнув, твердой рукой написал первые строки письма: «Не имея счастия заслужить доверенность Вашего Императорского Величества, должен я чувствовать, сколько может беспокоить Ваше Величество мысль, что при теперешних обстоятельствах, дела здешнего края поручены человеку, не имеющему ни довольно способностей, ни деятельности, ни доброй воли…»
Написав последние слова, Ермолов задумался. Пожалуй, что он хватил через край, столь уничиженно поведав о себе, да еще приписав эти мысли государю. Последний может и обидеться, хотя на самом деле так и думает, раз позволил себе такую бесцеремонность… Именно своими поступками император дал почувствовать всем, что совершенно не ценит Ермолова на этом посту. Разве не так?! Именно всем! Разве послал бы он при живом и здравствующем главнокомандующем другого, наделив его теми же полномочиями да еще перестав замечать прежнего, как будто его и в живых нет! Это уж извините, Ваше Величество, но надобно иметь столь черствое сердце, чтобы не замечать, насколько это может быть оскорбительно для всякого уважающего себя человека. Да-с, оскорбительно!..
Ермолов тяжело задышал, захватал шумно воздух, хотел подняться, но не смог. Тело словно налилось свинцом. Выступил пот. Несколько минут он сидел неподвижно, понемногу успокаиваясь. Прибежал денщик, позвал обедать, но Ермолов, сославшись на дела, сказал, что придет попозже. Надо дописать письмо и отправить. Сегодня же!..