андр Павлович, не выдержав, махнул рукой: мол, не надо, понял все. Ко всему прочему еще Барклай-де-Толли панически робел пред государем, император был единственным человеком, кого Барклай попросту боялся, и это тоже удивляло, ибо к великому князю Константину Павловичу он, например, относился так же холодно, как ко всем другим, не оказывая ему никаких преимуществ. Хотя умри или погибни от дурацкой пули Александр Павлович, власть тотчас же перешла бы к Константину, так стоило ли наживать в его лице злейшего врага?..
Но о дне завтрашнем Барклай-де-Толли словно и не думал, как и о мнении тех, кто находился рядом с ним. И лишь повоевав вместе с фельдмаршалом да узнав его поближе, Ермолов вдруг разглядел в нем необыкновенно чувствительного человека, болезненно ранимого, вынужденного напяливать на себя этакую маску иноземного гусака, хотя душою он был более русский, нежели сам великий князь Константин Павлович с его экзальтацией. «Жалок тот полководец, у которого в голове нету запасу», — любил выражаться Суворов. «Запасу» у Барклая-де-Толли хватало о избытком, и слава богу, что он стоял тогда во главе русской армии.
— Что твой друг Давуст поделывает?.. — спрашивал Петр Иванович Багратион, так и не понявший таланта Барклая. Впрочем, и Ермолов разглядел его не сразу, а уже много позднее, о чем искренне жалел. Может быть, на том свете они встретятся, и Алексей Петрович с чувствительностью обнимет Барклая. Впрочем, полководцам всем уготован ад, а там не поговоришь, не обнимешься.
И снова ушло тепло, пахнуло холодком, гуси потянулись клином на юг… Вода за ночь в сенях остывала так, что зубы ломило от холода…
Вставая по-прежнему в половине седьмого, он почти час работал по дому, потом читал, возился с картами, кои переклеивал, а то и перечерчивал заново, составляя порой воображаемые походы, намечая места будущих сражений. В воображении его горели битвы, грохотали пушки, и он отдавал необходимые для победы команды.
Пообедав, он часа полтора отдыхал, потом подымался, пил чай и уходил гулять. Время сумерек нравилось ему. Контуры близкой природы делались почти неузнаваемыми, и можно легко было переместиться в места иные, отдаленные, вообразить себя вновь задиристым подполковником в Несвиже, где он командовал артиллерийскою ротою…
Там он служил под началом генерала Эйлера, немца, человека весьма тупого, ограниченного и зловредного. Пожалуй, оттуда и пошла его нелюбовь к немцам, коих он невзлюбил, наблюдая за своим шеф-генералом, через которого весьма крупно пострадал, будучи отправлен на два года в ссылку.
Собственно, пострадал незаслуженно, из-за вольнолюбивых настроений своего единоутробного братца Александра Михайловича Каховского (мать, Мария Денисовна, до отца состояла в браке с ротмистром Михаилом Ивановичем Каховским).
Он ему и написал-то из Несвижа под Смоленск в его имение два письма, одно из которых и стало поводом для ссылки.
Впрочем, в павловское время ссылали подчас без всяких на то причин, посему удивляться особенно не приходилось. В одном из писем Каховскому Ермолов, характеризуя поступки Эйлера, назвал его «прусской лошадью» (на которую надел государь в проезде орден Анны 2-го класса). Нужно быть дураком, чтобы быть счастливым…
Кто знал, что Каховский будет арестован, а вместе с ним попадут под следствие и письма Ермолова, которые произведут столь сильное волнение в чинах охранного отделения, что будет отдан приказ об аресте наглого подполковника.
«…Мы беспрестанно здесь учимся, но до сих пор ничего в голову вбить не могли, словом, каков шеф, таков и баталион… Сделайте одолжение, что у вас происходило во время приезду государя, уведомьте, и много ль было счастливых. У нас он был доволен, но жалован один наш скот…»
Слава богу, что в письме не нашлось «теплых» слов для императора Павла, который также не произвел особенного впечатления на двадцатилетнего подполковника. Ермолов с его склонностью к злой иронии и точным, метким характеристикам вполне мог бы бросить несколько убийственных реплик в отношении Павла I, но судьба уберегла его.
Арестовав и препроводив Ермолова в Калугу к генералу Линденеру, который не нашел ничего предосудительного поначалу в письмах Ермолова, его даже освободили из-под стражи, повелев ехать в роту. Прибыв в Несвиж и отделавшись испугом, он как ни в чем не бывало занялся прежней службой, но генерал Эйлер, до которого дошли характеристики Ермолова, стерпеть такое не мог. Через две недели подполковника Ермолова снова арестовывают, на сей раз увозят в Петербург, в Петропавловскую крепость, и затем Павел приказывает исключить его со службы и сослать на житье в Кострому.
Лишиться столь блистательно начатой карьеры в двадцать лет да еще попасть в разряд преступников — это ли не трагедия для молодого офицера?.. Но Ермолов, как ни странно, в уныние не впал, а наоборот, даже обрадовался выдавшейся передышке. С первого же дня своего поселения в доме Дурыгиной, что на Павловской улице, он составляет для себя жесткий режим дня, львиную часть которого занимают военные штудии и изучение латыни.
— Пора вставать, Тит Ливий ждет уже давно!.. — будил он после обеда протоиерея Егора Арсентьевича Груздева, который учил его латыни.
В Костроме жизнь шла тихо, неспешно, барышни из хороших семей мучились поисками женихов, не без восхищения посматривая на статного опального подполковника. Однако бдительные родители всячески пресекали этот интерес. Кто же знал тогда, что из видного по своей наружности ссыльного вырастет знаменитейший муж Отечества?..
Впрочем, сам Ермолов-то знал. Точнее, предчувствовал свою судьбу, недаром он с таким тщанием вгрызался в разбор военных походов Александра Македонского и битв Цезаря. И засыпал каждый вечер с одной мыслию, что завтра что-то случится необыкновенное…
Два года — срок небольшой, Ермолов дождался своего часа. Взошел на престол император Александр, его император, стала восходить и звезда Ермолова. Пришло его время.
Суворов все свои главные победы — битвы при Фокшанах, Рымнике, взятие Измаила, переход через Альпы и разгром Наполеона — совершил в шестьдесят и после шестидесяти. Для полководца весьма необходимо, чтоб существовал прежде всего военный театр. А Ермолова в пятьдесят отправили на пенсию. Есть справедливость?..
Несколько раз он порывался написать письмо императору Николаю I. С бездельем уходили из души его и тайны воинского ремесла. Царь не понимал, что профессия стратега сродни ремеслу поэта, и как стихи надобно писать каждый день, так и стратегу упражняться в своем деле ежечасно. Император не понимал, что, отправив генерала в отставку, он приговорил его к смерти. Ермолов умирал как полководец. Умирал, не совершив главных своих побед. И одна эта мысль леденила мозг, сжимая его в тисках постоянного страха.
Он стал бояться самоубийства… На стене висели ружья, шпаги и палаши, он все чаще засматривался на них, точно в этих орудиях и заключено было избавленье. В сумерки он старался гулять подольше, чтоб выветрилась «дурь», как он называл эти шальные и страшные мысли. Нарочно мерз, стоял на холодном ветру, смотрел на утихающие в вечернем свете леса, пытаясь успокоиться. Изредка посиживал около старинного дуба, прислонившись к нему белой головой, которая, как шар, светилась в темноте. В таком положении однажды его застал сосед, и, верно, предположив, что он мертв, перепугавшись, бросился прочь, наткнулся на острую ветку и выколол себе глаз. Горя, а главное, разочарований: зря глаз колол, было немало.
Но эти прогулки приносили успокоение ненадолго. К ночи возвращались прежние мысли, и до утра он не мог сомкнуть глаз. Доктор посоветовал принимать бром. Но и он не помогал. Зато появилась вялость, пропал аппетит. Пришлось бросить бром.
Раза два он собирался ехать в Петербург, к императору. В аудиенции царь отказать Ермолову не сможет, и вот тогда Алексей Петрович встанет на колени пред государем и попросит, как милостыню, службу. Ему все равно где, хоть обратно на Кавказ, хоть в Малороссию, хоть на Карпаты. Ему лишь бы служить, а если выдастся возможность сразиться с неприятелем, то большего счастья и не надо. Однажды он даже собрался, выехал, но на третьей версте от Лукьянчикова сломалась рессора у коляски, и пришлось возвращаться. Не судьба, видно… Но разве это его судьба?..
Потом он чаще стал брать на прогулки ружье. Оправдывался тем, что полно дичи и можно без труда сбить гуся или утку. Мысль эта жгла, прожигала его насквозь, и он никак не мог с нею совладать, переменить ее, с нею ложился, с нею и вставал, оттягивая, точно сладострастник, последнюю минуту.
Отец, Петр Алексеевич, забеспокоился, душою чувствуя неладное с сыном, перестал ворчать и стал обращаться с ним, точно с младенцем. А еще через пару дней отец Гавриил, зашедший вдруг в гости, осторожно заговорил о самоубийцах, о том, что господь не прощает тех, кто самовольно лишает себя жизни. Ермолов выслушал епископа, взял ружье и, извинившись, ушел гулять, дав одновременно епископу понять, что просит не лезть не в свои дела, не слушать полоумного отца, не читать наставленья. Поначалу он со зла даже хотел пальнуть в себя, но злость настолько распалила его, что он всерьез подбил двух уток, плескавшихся в озерце неподалеку от леса.
Придя домой, он велел немедля поджарить уток, достал вина и устроил себе королевский ужин. Но едва подействовало вино, как боль, притупившаяся было, вылезла снова, и он всю ночь промучился, катаясь по кровати, которая казалась ему непомерно мягкой. Он достал из чулана старую кошму, расстелил ее возле кровати и тогда уснул.
Ему приснилось, что его назначили главнокомандующим. Выстроилось войско, чтобы приветствовать нового начальника, Ермолов волновался, ожидая этой встречи, конь белый бил под ним копытом, высекая искры, но Ермолов не обращал на это внимания. Наконец дали сигнал, он выехал на плац, где были выстроены несколько дивизий. Объезжая их, он вдруг заметил, что лица у солдат, одетых в черные развевающиеся плащи, выкрашены лаковой краской, а присмотревшись внимательней, он обнаружил, что и лиц-то нет, а вместо них маски.