Привязав ногу лошади к бревну, он очистил обоюдоострым ножом копыто, осторожно просунул под старую подкову металлическую полосу, сдвинул подкову с места. Все это он делал быстро, ловко и не причиняя лошади боли, потому что стояла она совершенно спокойно. Отец держал лошадь под уздцы и послушно выполнял команды кузнеца.
Потом Трошин вытащил клещами из копыта старые, со сточенными шляпками гвозди, «барашки» и стал обтачивать копыта рашпилем. Работу он выполнял старательно, то и дело поплевывая на ладонь, приглаживал обработанное место. Выбрал по размеру новую подкову.
— Подкова тогда впору, когда лишь на волосок будет более копыта, — поучал он отца. — Иначе не миновать засечки. А при засечке — это уже не лошадь!
— Конечно, — соглашался отец.
— Вот эта будет в самый раз, — наконец остановил свой выбор кузнец и, приложив ее к копыту, стал ловко вбивать новые, четырехгранные гвозди: восемь штук…
Кузнец Якову запомнился, и он всегда вспоминал о нем с теплотой. А однажды, когда отец находился в отъезде, он забрел в кузню. Сел у распахнутой двери, любуясь спорой работой коваля.
— Тебе чего? — спросил его тот.
— Да просто так.
— А ежели просто так, то помоги. Раздуй-ка уголек, — кивнул кузнец на горн.
Яков ухватил конец рычага. Меха загудели, в горне заплясали языки огня. Кузнец одобрительно ухмыльнулся.
В полдень он сказал:
— Иди до дому, мать небось заждалась.
На следующий день Яков опять заявился в кузню и с тех пор стал там пропадать. Когда у кузнеца Трошина дело не спорилось, он обращался к нему:
— Ну-ка, попробуй, приложи силушку.
Парень неспешно, с мужицкой степенностью подходил к наковальне, поплевывал, как это делал кузнец, на руки, брал молот.
— Держи! — командовал он, и с широким замахом, вкладывая всю силу, бил по раскаленной полосе. Наковальня звенела, из-под молота вырывался сноп искр. Неподатливое железо мало-помалу сдавалось, приобретая нужную форму и размеры.
Домой Яков приходил усталый, с ощущением отяжелевшего вконец тела.
— Заявился наш работничек, — ласково говорила Кудиновна. Она перенесла свои материнские чувства на Якова. — Садись вечерять.
Мать встречала строже, была не очень довольна тем, что он днями пропадал.
— Чем он его там приворожил? Вот приедет отец, скажу, чтоб проучил его как следует.
— Опоздала, Устинья! — вступилась в защиту Якова Кудиновна. — Учить нужно было, когда его клала поперек лавки, а теперь он вдоль не уместится.
Кузница влекла Якова не только тем, что в ней он мог дать выход своей энергии и силе, влекло и общение с дядей Трошиным, кузнец знал много интересного и был умелым рассказчиком.
— А знаешь ли ты, Яков, что Россия поколотила Мамая на Дону и после того навечно освободилась от татарского ига? — спросил он, когда сидели у реки.
— Это где же то было?
— А на поле Куликовом. Неужто не слышал?
— Про поле слышал, а вот как дрались — не слыхивал. А ты-то сам знаешь?
— Знаю. На поле том однажды был.
Бесхитростный рассказ о битве русских дружин с монголо-татарскими пришельцами взволновал мальчишку. Он как живых воспринял и мужественного князя Донского, и мудрого инока Радонежского, и храбрецов-богатырей Пересвета и Ослябю, сложивших головы в той битве.
— Ты книжки больше читай. В них мудрость жизни изложена, — говорил кузнец.
За лето Яков вытянулся, раздался в плечах, мускулы налились силой. Кузнец глядел на него, не скрывая восхищения:
— Батю твоего бог силушкой не обделил, а тебя уж и подавно.
В один из осенних дней кузнец, покуривая, обронил:
— Впослезавтра казаки собираются на охоту, меня зовут. Кабанов решили стрелять в лесу.
— А мне можно? Я ж с батяниным ружьем на уток ходил и зайцев подстреливал.
— Зайцев! Кабан это тебе не заяц. Он зверюга лютая. Глазом не моргнешь, как клыком усечет. — Но это только распалило Якова. — Да я и не против, согласятся ли остальные?
Казаки из охотничьей компании возражать не стали, парень внушал доверие. Накануне вместе с Трошиным, снаряжая патроны, Яков заложил в добрый десяток жаканы для кабана: попадет такой в зверя — уложит на месте. Тщательно прочистил отцово ружье, решил малость поупражняться. Спустившись к Дону, где берег круто обрывался, выставил черепок, отмерил двадцать шагов. Прицелился, выстрелил. Жакан в цель не попал, прошел мимо. Второй выстрел оказался удачным, черепок разлетелся вдребезги.
На охоту отец брал иногда, кроме ружья, небольшую саблю, сподручную, удобную в деле. Собираясь, Яков вспомнил о ней. «Возьму, авось пригодится». Старательно навострил ее на бруске. Прежде чем заложить в ножны, взял в руки, взмахнул и с силой, будто поражая невидимого врага, рассек воздух. «Вжик», — коротко просвистело. «Вжик…» Лезвие мелькало в воздухе, словно короткая пронзительная молния…
Егерь расставил всех по местам, Якова предупредил:
— Ежели промахнешься или не завалишь с первого выстрела, не мешкай, мигом взлетай на тот сук! Не успеешь — засечет вепряга.
Стояла ранняя осень. Чуть брезжил рассвет, и недалекие деревья скрывались в живых клубах тумана. Яков зарядил ружье, приготовил в запас патроны, положил на всякий случай подле себя саблю. Вслушиваясь в чуткую тишину, он старался уловить в ней подозрительный шорох или звук, который сопутствует осторожному зверю. Но ничто не выдавало его присутствия.
На память пришел случай, когда в прошлом году они с отцом охотились на уток. Было такое же раннее, но холодное утро, начинались первые заморозки и вода у берегов покрылась тонким, прозрачным ледком. В первый же взлет вспугнутой стаи они сбили несколько уток, которые упали в воду. Не задумываясь, Яков сбросил с себя одежду и поплыл к добыче. Вода обжигала, но парнишка выдюжил, лишь на берегу почувствовал озноб. Чтоб не дать ему простудиться, отец заставил выпить обжигающей горилки, которой мальчишка ни разу еще не пробовал. Возможно, это спасло от болезни, но на всю жизнь внушило неприязнь ко всему спиртному…
— Эй-эй-эй! — приглушенно донеслось издалека. Вслед затем над землей прокатился выстрел. За ним еще один.
Яков вскинул ружье, почувствовал, как в нем напрягся каждый мускул. Вдруг справа послышался треск ветвей. Прямо на него несся огромный грязно-черный секач с щетинистой гривой на холке. Сросшаяся с туловищем голова низко опущена, торчали желтовато-белые, почти вершковые клыки. Первой у Якова была мысль о спасительном суке, торчавшем над головой. Но сжатое в руках ружье напомнило о себе. Стараясь унять волнение, он прицелился, поймал зверя на мушку, спустил курок. Прогремел выстрел. Кабан будто натолкнулся на невидимое препятствие, но в следующий миг бросился на охотника. Он несся с угрожающим рыканьем.
Перезарядить ружье? Нет времени. И к суку не добежать. Сабля! Якоб схватил ее, вырвал из ножен. А зверь уже рядом! Яков взмахнул ею и, вкладывая в удар всю силу, полоснул по щетинистому загривку. Но кабан успел поддеть его и отшвырнуть в сторону. Яков вскочил на ноги. Из распоротого сапога выбилась окровавленная портянка. А неподалеку, уткнув морду в землю, стоял пошатываясь секач. Из глубоко рассеченного загривка фонтаном била кровь. Потом ноги зверя надломились и он упал на бок, судорожно забилось могучее тело.
— Сам его завалил? — не поверили подошедшие охотники. Они с нескрываемым восхищением смотрели на плечистого казачка.
— Ну, Яков, молодец! Если б сам не видел, не поверил бы. Вот это удар!
Весной вместе с другими станичными казаками прибыл на трехмесячную побывку отец. Его полк стоял в Крыму, нес кордонную службу у моря. Услышав о засеченном Яковом вепре, спрятал в усы довольную улыбку:
— У нас в роду Баклановых все отличались силой. Яков не подвел. Выходит, созрел для службы.
В марте Якову исполнилось шестнадцать лет, до начала службы был еще целый год, но отец не стал ждать.
— Поедешь ноне со мной, — сказал он, и мать не стала прекословить, хотя и с болью приняла решение мужа.
Казачья служба была долгой и трудной. Кончалась она, когда гроб со служивым опускали в могилу, а священник произносил: «Душа его во благих водворится, и память его в роды родов».
«Слава казачья, да жизнь собачья», — с горечью говорили казаки. Срок строевой службы царским указом определялся для рядовых в двадцать пять лет. А отслужив его, еще на пять лет привлекались для выполнения внутренних дел или земских повинностей: конвоирования, охраны, почтовых перевозок. После внутренней службы следовало увольнение, но и оно не было полным. С угрозой войны под ружье становился и стар и млад.
Разорительной была и справа, с которой казак должен был прибывать в полк. Он должен был иметь две лошади: строевую и вьючную, форму, оружие.
В конце мая 1825 года по раннему солнышку служивые казаки покидали родную станицу, уходили нести цареву службу. Вместе с отцом покидал родной дом и Яков. В день отъезда к их дому собралась толпа провожавших. Не по годам рослый, плечистый, облаченный в темно-синюю казачью форму, с саблей на боку, Яков выглядел истым казаком. Сойдя с крыльца, ступил на расстеленную домотканную дерюжку. К нему подошел священник отец Иоанн. Перекрестил, торжественно произнес:
— Осеняю тебя, раб божий Яков, на долгий путь и службу ратную. Служи верой и правдой. Помни: твой отец дошел до офицерского чина, примером служит сотоварищам, блюди и ты его честь. Храни нерушимую простоту завещанных от предков казачьих обычаев. Будь к себе строг и снисхождение яви к другам своим. Паче же всего не забывай край родной, наш тихий Дон, он тебя вскормил, возлелеял, воспитал.
Отец Иоанн говорил еще что-то, но слова сливались в гладкий речевой поток, и Яков думал о том, чтобы скорей кончался этот домашний молебен, поскорей бы садились на коней и ехали к далекому морю, куда лежал их путь. Вот выстроился, наконец, на майдане строй верховых казаков. Отец доложил станичному атаману, что все готовы к дороге.
— С богом! Трогай! — махнул тот рукой.