«Воспоминаний целая уйма: Пуришкевича, Родзянко, Деникина, Лукомского… — запишет Снесарев в дневнике 13 мая 1923 года. — Все эти мемуары страдают историческим дальтонизмом, пристрастны и узки. Пронёсшаяся буря над Россией, да и над миром, не научила никого ничему… Кадет толкует своё, правый своё. Всюду подгонка бедной природы под субъективный шаблон мысли».
Справедливо и точно, кроме разве «пронёсшейся бури», поскольку оная никуда не делась, а каким-то немыслимым образом владычит над русскими пространствами, то разрушительно-видимая, то притаённая.
Вот снова над страной повеяло холодом и жаром возможной войны. Правительство Великобритании вручило советскому правительству ноту Керзона — с требованием отозвать представителей СССР из Персии и Афганистана, допустить ловлю рыбы в советской зоне и возместить «убытки»… Срок для раздумий давался десятидневный, угрозы были размашистые, открытые, вроде бы и не в английском стиле…
1
Поистине: война закончилась — война продолжается. Побеждённые немцы, может, даже немцы-неудачники более всего его привлекают. Бернгарди, Шлиффен, Фалькенгайн, Куль, Шварте — Снесарев переводит их труды, к трудам пишет вступительные статьи.
Почему не удачливые англичане, а поражённые немцы? Притягивают более высокий, отважный, жертвенный дух немцев и надежда в новой схватке увидеть их союзниками? Или предчувствие, что снова именно с ними придётся столкнуться его стране?
Неспроста он в предисловии к книге Фридриха Бернгарди «О войне будущего», изданной ещё в 1921 году, сочтёт необходимым сказать: «Бернгарди — милитарист, считающий войну народным промыслом Пруссии, верящий в нравственность, чуть ли не святость этого явления. Для него война не неизбежное зло, а, напротив, источник всех материальных и нравственных благ. Пацифизм для него — безнравственная доктрина; автор уверен, что человечество может завершить свою миссию только борьбой, только жертвой и подвигом… Правда, в своей идеологии прусского юнкерства Бернгарди теперь стал много скромнее: он стар, он поставлен на колени грозным ураганом событий, пролетевшим над его страной, он уже не говорит об её господстве над миром, он говорит уже о близкой могиле. Но за этими внешне уступчивыми и смиренными нотами внимательное чтение найдёт и прежнего Бернгарди: в его проповеди о нарушении договоров, как это делалось предками “на глазах французских гарнизонов”, в презрительном отношении ко всему, что не носит мундира, в его апологии диктаторства и, наконец, в его неумершей вере в величие будущей Германии».
Есть и более серьёзные размышления по поводу будущего Германии, их находим в статье, только в двухтысячном году опубликованной, «Военно-экономические перспективы Германии», где он справедливо и не без внутренней сопереживательности полагает, что грабительский Версальский договор побуждает германский народ искать выход из навязанных ему условий, из трагически замкнутого пространства, из разграбленного дома с дверьми, извне захлопнутыми и закрытыми на ключ. Не может не искать, «иначе ему грозит политическая смерть, небытие. Ещё ужасней этой смерти то ярмо раба, которое выносит ныне страна. Отсюда естественно, что взор измученного народа вынужден обернуться за спасением к тому же страшному оружию, которое свалило когда-то страну в пучину, к войне. Итак, война как соломинка для утопающего, как последний отчаянный взмах руки, чтобы поймать улетающую искру жизни!»
К великой беде германского народа и мира, избран был далеко не самый перспективный, а именно грубо-нацистский вариант высвобождения из ярма, надетого либерально-олигархическими победившими странами. И Вторая мировая война по необъяснимым причинам жажды реванша у всех, ослепления ли, политической непроницательности, оголтело-зажигательного фюрерства оказалась трагически надломной для Германии и едва ли менее разорительной, чем для Советского Союза. (Здесь «почему?» — вопросы наивно-эмоциональные, поскольку ответы на них существуют — выстраиваются в длинный ряд, но назовём хотя бы эти… Почему «фюрер» и фашистская верхушка дали беспрепятственно уйти прижатому к морю под Дюнкерком английскому экспедиционному корпусу? Почему они, вдруг оставив полуразбитую, но несломленную Англию, устремились по дороге войны на два фронта, прекрасно зная, чем это закончилось в Первой мировой войне? Почему их так увлёк направленный на Советский Союз план, в суеверном смысле едва ли удачно названный, — «Барбаросса»? Дранг нах Остен, очередной крестовый поход на Восток? Но и впрямь выдающийся германский император из двенадцатого века Фридрих Барбаросса, удачно воевавший в Европе, нашёл свою гибель именно на Востоке, в Третьем крестовом походе, едва перебравшись через Геллеспонт; притом погиб самым нелепым образом: утонув в малоазийской реке. А русские-то реки пошире и поглубже. И пространства её такие, что в них могли бы утонуть миллионные ополчения крестоносцев, два века пытавшихся «освободить» и удержать Святую землю Палестины, Иерусалим, Гроб Господень. Не могли не «утонуть» в русских пространствах фашистские армии. И эхо Волги докатилось до Эльбы. И беда на Волге, Дону, Днепре возвратилась бедой для Одера, Шпрее, Эльбы…)
Циничные слова американского политика Гарри Трумэна уже цитировались. Есть и слова с другого берега, сказанные много позже после Второй мировой войны. Георгий Свиридов, русский композитор, создатель редкостной по красоте и силе чувства «Метели», пишет: «Я от сочувствия к немцам плачу от жалости к этому потрясающему народу, который столько принёс в мир прекрасного, столько принёс красоты, ума, гения. Как он бьётся в тенётах и продолжает биться, этот великий народ. Он потерял сейчас всё: искусство, литературу, оккупирован, измучен, распят. Сытая распятость».
2
В 1923 году в Москву приезжал Петр Кузьмич Козлов. Его книга про Монголию и мёртвый город Хара-Хото была подарена Андрею Евгеньевичу 7 июня 1923 года с надписью: «Моему старому другу и единомышленнику А.Е. Снесареву на добрую память от автора». Высокий, худой, с загорелым лицом, изрезанным бороздками морщин, он казался стариком преклонных лет, а ему едва исполнилось шестьдесят. Хотя — для путешественника немалые годы, и за его плечами целая географическая книга: он сопровождал Пржевальского в Центральную Азию, Певцова — в Восточный Туркестан, Роборовского — в Восточный Тянь-Шань, осуществил самостоятельные, богатые открытиями путешествия. Он был из тех немногих, кто всегда оставался другом, хотя, случалось, они не встречались долгими годами. На этот раз разговору хватило далеко за полночь. Снесарев расспрашивал о горных и песчаных краях, в которых прошли лучшие годы путешественника, а рассказывал ему о его родной Смоленщине. Покоритель полумира Чингисхан и революционный вождь Сухе-Батор, смоляне — дьяк Игнатий Смольянин, полководец и государственный устроитель князь Потёмкин-Таврический, композитор Глинка, военный путешественник Пржевальский, скульптор Конёнков — все сошлись в небольшой комнатке, свидетельствуя за себя и свои века, и только под утро друзья, утихомирив их, провалились в крепкий сон.
Тем же месяцем семья Снесаревых сняла дачу в деревеньке Саврасове, вблизи станции Сходня. Дом новый, добротный (все жители деревеньки испокон века были искусными строителями и столярами), зато и недешёвый: летний отдых в нём стоил два с половиной кусучих миллиарда рублей.
Лето выдалось тёплое, ясное, в лесу тьма ягод и грибов, на небольшом огородике посадили лук, редиску, салат. У Снесарева, пожалуй, впервые за долгие годы выдался настоящий отпуск, он писал «Введение в военную географию», бродил с дочерью окрестными полями и лесами, читал Пушкина, Лермонтова, Достоевского. На всю жизнь запомнился дочери вслух прочитанный отцом «Тарас Бульба».
А Москва тех лет — разная. Она у окраин зарастала бурьянами, а близ Кремля прихорашивалась, она союзилась и разбредалась, теснилась и разрасталась, и она же, ассоциативная, окружкованная, осоюзенная, шумно, мореразливанно нэпманствовала, живя словно на другой планете и не интересуясь жизнью страны; не только писателей Неверова, Булгакова, Платонова, но и многих новоприбывших в столицу честных, порядочных людей эта поделённая, двуликая Москва наводила на грустные мысли, побуждая грустно «вспоминать» Первопрестольную времён Пушкина и Лермонтова, когда без оговорок можно было воскликнуть: «Москва, Москва!.. Люблю тебя как сын, как русский, — сильно, пламенно и нежно!..»
Москве-то и настоящие её сыновья больше обуза, нежели радость, поскольку не хотят видеть её такой: не только изменённой, а словно бы и подменённой. Многострадальный, потерявший в Крыму сына-офицера, русский писатель Шмелёв пишет русскому писателю Бунину: «Внутреннее моё говорит, что недуг точит и точит, но Россия — страна особливая, и её народ может ещё долго сжиматься, обуваться в лапти и есть траву. Думать не хочется. Москва живёт всё же, шумит бумажными миллиардами, ворует, жрёт, не глядит в завтрашний день, ни во что не верит и оголяется духовно. Жизнь шумного становища, ненужного и случайного. В России опять голод местами, а Москва… ездит машинами, зияет пустырями, сияет Кузнецким, Петровкой и Тверской, где цены не пугают… жадное хайло — новую буржуазию. НЭП живёт и ширится, пухнет, собирает золото про запас, блядлив, и пуглив, и нахален, когда можно…»
3
Снесарев, сколько помнил себя, всегда писал. О разном и по-разному. Но неизменно честно, дельно и неповторимо. После Гражданской войны — иная глубина, словно дарованная великими народными испытаниями. О книгах — речь впереди, а сейчас — о статье, куда более важной, чем дюжина, и сотня, и даже тысяча каких-нибудь проходных беллетристических книг, — «Послевоенные расчёты держав Антанты». Статья доказательная и справедливая, и, знай мы у автора только её, мы могли бы вполне оценить достойные нравственные и патриотические чувства пишущего, разумеется, при том — чувство правды и истины.
В 1924 году в Москве «Авиаиздательство» выпустило книгу «Кто должник?». Авторы в военном мире люди известные, иные — и весьма уважаемые: М.Д. Бонч-Бруевич, А.Е. Снесарев, А.А. Свечин, А.Х. Базаревский, А.А. Вацетис, А.И. Верховский, А.Е. Гутор, A.M. Зайончковский, Н.Е. Кокурин, Ф.В. Костяев, В.Ф. Новицкий, М.С. Свечников, А.Г. Шляпников, Б.М. Шапошников, С.Г. Лукирский.
Эта книга — ответ политическим и деловым кругам Западной Европы, прежде всего французским, которые снова, в который раз, потребовали выплатить царские долги; брались в расчёт предоставленное французами оружие, военные и продовольственные поставки Антанты и совершенно забывалась пролитая русская кровь, пролитая именно как помощь французам и англичанам. (Не говоря уже про поставленный Сене русский лес и вывезенную французами из Сибири часть русского золотого запаса.) Коль предстояли переговоры с французским правительством, была создана комиссия, которой надлежало подготовить материалы для советской делегации. Снесарев, естественно, был приглашён в комиссию как полноправный участник. На совещаниях было решено подготовить документально обоснованное изложение участия Антанты в экономической разрухе России, а также выпустить в свет специальный сборник об отношениях между Россией и Антантой.
Претензии комиссии к Антанте велики. Зайончковский: «Франция вынудила Россию идти на соглашение с Англией, отказавшись, в противном случае, гарантировать заём России». Бонч-Бруевич: «По настоянию Франции в 1914 году русская армия, не считаясь с планами войны, брошена в наступление в состоянии неполной боевой готовности». Гутор: «Гибель царской России — результат непосильного напряжения, сделанного в угоду Франции». Снесарев: «Цифры людских потерь — это контрсчёт России». Ещё он сказал, что во взаимных претензиях отсутствует человек, ради которого и существуют экономика и промышленность.
Французы, предъявляя некорректный счёт, не забыли и про искусственные финансовые наращения, учли до последнего процента. К слову сказать, в 1996 году снова предъявили счёт, вплоть до займа Александра Третьего. Идея Снесарева: да, Антанта в какой-то мере восполняла нехватку техники и продовольствия, снабжала русских винтовками, пусть и плохими, да ещё консервами, пусть и залежалыми. Но неужели столь быстро забыты неизмеримые человеческие потери русских?
В сборнике «Кто должник?» статья Снесарева — одна из самых сильных, поскольку в ней математическая сторона дополняется и углубляется нравственной. Россия в Первую мировую войну потеряла людьми больше, чем Франция, Англия, Бельгия, вместе взятые. Недостойно выражать экономическую ценность каждого человека в рублях, но, если прибегнуть к такого рода подсчёту, получается, что «Россия в итоге Мировой войны на ниве человеческих жертв понесла гораздо более, чем её союзницы, и потеряла из-за этого неизмеримо большее количество ценностей, определяемых с экономической точки зрения в 40 миллиардов рублей».
«Англия и Франция, требуя с нас расплаты за каждый пулемёт и за каждый рубль, исчезнувшие в горниле войны, не могут вычеркнуть из своей памяти 12 миллионов энергий и рабочих сил, принесённых нами на алтарь войны».
Книга «Кто должник?» была переведена на иностранные языки. Во Франции она вышла под названием «Les allies contre la Russie avant, pendant et apres la guerre mondiale» («Союзники против России перед Мировой войной, во время и после неё») и частично открыла глаза общественному мнению, пусть ненадолго ставшему чуть более внимательным и благодарным, хотя по-настоящему западноевропейское общественное мнение не больно угнетала «забытая измена перед союзницей Москвой», — строка поэта-монархиста Бехтеева из стихотворения «К союзникам» ещё 1921 года…
4
«Жизнь и труды Клаузевица» (название позднее, не снесаревской руки) — книга одного выдающегося военного мыслителя о другом выдающемся военном мыслителе, — безусловно, заслуживает особого разговора. Этот труд Снесарев писал и завершил в деревне Лигачёво в августе 1924 года, и сама подмосковная пядь земли словно бы располагала к вдохновенному письму.
Строгой кисти панорамная картина исторически протяжённого обзора, неординарность наблюдений, точность анализа, обращенного к прошлому и будущему, — в этом достоинство небольшого, «томов премногих тяжелей», биографически-аналитического исследования Снесарева о Клаузевице; исследования, в котором — какую страницу ни возьми — встретишь живой образ, притягательную историческую зарисовку, своеобразие оценки, серьёзную мысль: «Он устанавливает природу войны не только как “чисто военного явления”, а как общесоциального, лежащего в природе человеческих отношений и в особенностях природы самого человека»; «…формула, что стратегия является не чем иным, как продолжением той же политики, но с иными средствами… формула, разорвавшая гордиев узел старых путаниц и сентиментальностей»; «Среди двигателей, влияющих на бой, автор выделяет два: страсти, охватывающие нацию, и гений полководца»; «Связь между внешним неуспехом и духовной деятельностью несомненна»; «…великий военный теоретик на ниве практической деятельности как полководец и приблизительно не мог проявить соразмерно с теоретическими данными деятельности…»
Снесарев называет переписку с невестой-женой «не только прекрасным биографическим материалом, не только крупным историческим документом, но и высокохудожественным образцом длительного диалога», а разве у него самого — не так? И, может, ещё и по «статье верности» одной женщине — жене Марии — Клаузевиц был симпатичен Снесареву. Но не одна Мария видит в своём избраннике большое дарование.
Среди его знакомых, друзей, учителей и учеников — люди выдающиеся, в ряду которых Шлёгель, Арним, Шлейермахер, Шарнгорст, де Сталь… Сложнее с Наполеоном, которого он, малоизвестный Клаузевиц, считает возможным победить: «…если бы мне было позволено руководить всей войной и отдельными армиями». Он скептичен по отношению к французам, которых на сомнительный патриотизм и явный революционный энтузиазм поднимал, по его убеждению, страх гильотины.
В 1812 году Клаузевиц переходит в русскую службу, дабы противостоять Наполеону, как говорит Снесарев, «от рамок суженной родины переносился к историческому государству, которое он мыслил себе уширенным, не прусским только, но германским». Он свидетель сражений у Витебска и Смоленска, он очевидец эпохального Бородино, он среди отступающих через Москву. Восьмимесячное его пребывание в России подвигает его на труд «Поход 1812 года»; своеобразный пленник Клаузевиц — вне русского языка, быта, традиций — пишет Снесарев, «не вынес презрение и ненависть к её народу, как он вынес из Франции к её народу; он, да, в пренебрежительном тоне говорит о русском, вернее, немецко-русском военном искусстве, но «к народу он никогда не утерял известной теплоты и признательности».
У европейцев прост переход из армии в армию, и даже — против своего отечества: Конде, Жомини, Йорк, Моро, Ллойд Джордж. Вспомним, что и Наполеон в юности, на заре своей военной карьеры, просился на службу в русские войска. Но трудно и, пожалуй, немыслимо представить Румянцева, Ушакова, Суворова, Ермолова, Нахимова, Снесарева, Жукова переходящими во враждебные отечеству службы. Правда, в Гражданской войне традиция ломалась, и если брат по убеждению выступал против брата или семьи, почему бы он не мог выступить против государства, точнее, власти, которую он чувствовал и видел враждебной отечеству? Сталкивались идея и территория.
Обозревая контуры и итоги наполеоновского похода в Россию, Клаузевиц в какой-то мере, даже значительной, отдаёт пальму первенства судьбе, сумме случайностей, а не сугубому полководческому искусству (это заимствованное у Клаузевица положение станет главным в «Войне и мире» при оценке сражений, борющихся в них полководцев). Развивает и мысли о преимуществе обороны. План эластичного отхода, скифской войны, утягивания французского воинства в глубь неисходимого русского пространства оказался верен. Пусть так. Но Клаузевиц, смогший увидеть увядание наполеоновской армии всего лишь в течение полугода, по всеохватной снесаревской мысли, «не видел другой стороны: необъятного моря России и пассивно-могучего народа, способного всё выдержать».
Многое роднит Клаузевица и Снесарева, в том числе любовь к литературе, даже занятия в молодости стихами: у одного — под Шиллера, у другого — под Никитина. Но у Снесарева, по счастью, не было того, что он отмечает в Клаузевице: «Его раздвоенность между мыслью и практикой, между пониманием и умением, между крупнейшим мыслителем и робким, мрачно смотрящим в глаза судьбе деятелем перед нами налицо».
А книгу заканчивает так: «Как из святой книги, немцы из его главного труда хотят черпать даже перспективы будущего… Ознакомление русской публики с классическим трудом крупнейшего военного теоретика является делом хотя и запоздалым, но всё же крайне важным и целесообразным… Лучше поздно, чем никогда».
Последние слова — не в бровь, а в глаз. Снесаревская рукопись предполагалась как предисловие к главному труду Карла фон Клаузевица — «О войне», переведённому на русский также Снесаревым, проникновенным знатоком немецкого языка; но по причинам, о которых можно говорить только предположительно, если не гадательно, эта уникальная книга заочного содружества двух великих военных философов в двадцатые годы не была издана. А позже имя Андрея Евгеньевича Снесарева изъяли из общественной, военной, культурной жизни. И лишь в начале двадцать первого века его книга о немецком мыслителе увидела свет. Так что лучше поздно, чем никогда.
5
А Россия что обворованная, разграбленная церковь.
Завершал духовный подвиг патриарх Тихон, но он почти не слышен был из-за гулких повсеместных труб всеохватного большевистского оркестра.
В 1924 году принимается Конституция СССР, а казаки всё еще никак не смирятся с существованием подмены их Отечества, и далёкие от Москвы амурские казаки восстают, словно забывая, что рука-то у Москвы тяжела и далеко достаёт. Свои подданные не воспринимают четырёхбуквенное название страны и её режим, зато СССР признают Англия, Франция, Италия.
Главное, однако, в том году — смерть Ленина. Отодвигается на задний план Троцкий. Безошибочно движется к партийному трону Сталин.
О смерти, а вернее, смерти-бессмертии, Ленина писаны тома. Помним разной силы искренности, заблуждённости страницы Горького, Маяковского, Есенина, Полетаева, Ольги Берггольц…
Но, с другой стороны, мало знаем, в какой поистине египетский ритуал обратились похороны вождя. Разве что не под горячим солнцем Африки, но при лютых холодах Москвы, когда люди, особенно дети, смерзались, как сосульки, отмораживая ноги, руки, лица. Русский народ словно бы вмораживали в огромный ледник. Брусилов говорил: «Возмутительных, преступных выходок со стороны большевиков было без конца. Детей замораживали и простужали, держа целыми часами на улицах в шеренгах, в очереди на поклонение Ильичу. Гнали всех силком: и военных, и гражданских… С риском потери службы и ареста люди шли поклониться новоявленным мощам».
(История повторяется, а там уж воспринимай её' как фарс или трагедию — кому как. Мой знакомый писатель из Белгорода в одном из писем рассказал о своём сыне-солдате, как тот обморозил лицо, студёно-леденящим днём стоя в почётном карауле у гроба изобретателя водородной бомбы и правозащитника Сахарова, — языческие ритуалы по безудержному увековечению своих духовных отцов-верховников чтут не только пламенные революционеры, но и убеждённые либералы, международные правозащитники.)
У Снесарева было горе побольше, чем смерть вождя. В какой-то мере по милости этого вождя лежала в руинах почти умершая его родина. Так что он на траурном митинге не присутствовал, хотя в том отсутствии был действительно риск самых неожиданных служебных санкций.
История не столько осмыслялась, сколько просеивалась и отсеивалась. Не столько изучалась, сколько редактировалась. Редактировалась по-большевистски. Худодействовал на ней краснопрофессурный историк Покровский, неприязненник российской коренной жизни, апологет «прерыва постепенности» в разных отечественных сферах; и тьма покровских — покрывателей, раскрывателей, сократителей — множила тьмы подложных, удивлявших передёргиваниями и агрессивным напором страниц.
В те поры создается Общество друзей Российского исторического музея. Хорошее по замыслу общество, только устав его утверждает почему-то НКВД, видать, там-то и сосредоточились главные историки нашей страны. Вровень с Покровским!
Лето 1924 года семья Снесаревых провела в живописной деревне Лигачево, которой за написание здесь русским геополитиком книги о Клаузевице должны быть благодарны и немцы, и почитатели немецкого мыслителя по всему миру. С пригорка, где находилась дача, открывались подмосковно-трогательные виды: луг, речка, невдалеке синеющий лес. Деревня находилась рядом с имением Середниково, где часто бывал мальчиком и юношей Миша Лермонтов, когда имение принадлежало его двоюродному деду Д.А. Столыпину, родному брату его бабушки. Для Снесарева это были благословенные лермонтовские места, где можно было гулять, читать его стихи, размышлять о великом.
Есть этический смысл вспомнить и здешние прогулки Солженицына с Шафаревичем в пору их работы над сборником «Из-под глыб»: стоит вспомнить об этом и в подтверждение некоей духовно-литературной атмосферы той или иной пяди земли. Genius loci. Гений места. (Позже автору этих строк выпадет встречаться и с Солженицыным, которому перед его «выдворением» слал слова благодарной солидарности, — в прогулках на старинных воронежских холмах, беседах о Столыпине, Феврале семнадцатого, прогрессе как надвигающемся тупике, и с Шафаревичем — в его московской квартире горестно и солидарно размышлять о судьбах крестьянства, русского и западноевропейского.)
В книге воспоминаний «Бодался телёнок с дубом» Солженицын пишет: «Два года обсуждая и обсуждая наш сборник “Из-под глыб” и материалы, стекающие к нему, мы с Шафаревичем по советским условиям должны были всё это произносить где-то на просторной воле. Для этого гуляли мы подолгу то под Жуковкою, то по несравненным холмам близ Рождества (граница Московской области и Калужской), то однажды… близ села Середникова с его разреженными избами, печальными пустырями (разорённое в коллективизацию, сожжённое в войну, оно никогда уже более не восстановилось), с его дивной церковкой времён царствования Алексея Михайловича и кладбищем. Мы переходили малую светлую речушку в мягкой изгибистой долине между Лигачёвом и Середниковом, остановились на крохотном посеревшем деревянном мостке, по которому богомолки что ни день переходят на подъём в кручу к церкви, смотрели на прозрачный бег воды меж травы и кустов, я сказал:
— А как это всё вспоминаться будет… если… не в России!
Шафаревич, всегда такой сдержанный, избегающий выразить чувство с силою, не показалось бы оно чрезмерным, ответил, весь вытягиваемый изнутри, как рыбе вытягивают внутренности крючком:
— Да невозможно жить не в России!
Так выдохнул “невозможно” — будто уже ни воздуха, ни воды там не будет».
Но ведь о том же несколькими десятилетиями раньше говорил и Снесарев, причём не только эмоционально, а более концептуально, более резко — в смысле, кто же в России останется, ежели достойные станут её по доброй воле покидать… Россию кто-то всегда должен защищать. И именно в России Россию защищать, а то несть числа жаждущих родину «подправить» из-за рубежа. Герцен, не худший из них, действительно, чувства сердечности к родине не лишённый, но… звучит в Лондоне его революционный книжный «Колокол», тоже приближая те разломные времена, когда на Руси с колоколен станут сбивать настоящие, богославящие и землю Русскую освящающие колокола…
В семидесятые годы прошлого века я бывал в Середниково, разумеется, не зная, что именно здесь совсем недавно совершали прогулки Солженицын и Шафаревич, и, разумеется, уже зная, что здесь проводил лето на даче Снесарев; «потянула» же меня сюда прежде всего лермонтовская «Русалка»; словно надеялся постигнуть чудо рождения лермонтовской строки, истоки баллад о русалке, о тростнике, в каких водах здешнего пруда, здешней реки юным вдохновенным зрением увиденных?
Наверное, стоит добавить ещё вот что: затейливы линии судеб, и в силу их, надо думать, косвенным образом пути выдающегося геополитика, военного мыслителя Снесарева и выдающегося математика, исторического мыслителя Шафаревича косвенным образом пересеклись: дочери Снесарева в Московском университете выпало преподавать английский язык на мехмате, где читал курс лекций и Шафаревич.
На следующее лето семья Снесаревых отдыхала в сельце Павшино на Москве-реке. Отдых был хорош для Андрея Евгеньевича его трудами: он принялся за неотрывное написание первой книги фундаментального четырёхтомного сочинения «Индия. Страна и народ». Задуманные книги шли в такой последовательности: «Физическая Индия»; «Этнографическая Индия»; «Экономическая Индия»; «Военно-политическая Индия».
Радостью, ни с чем не сравнимой, были для него прогулки с дочерью. Казалось бы, наибольшую гордость должны были будить в нём сыновья, поскольку они прямые продолжатели рода, и продолжатели талантливые во всём, за что ни брались. Всё так, и всё же главная его мысль, нежная надежда были направлены именно на дочь, которая воплощала в себе расцветающую женственность и ничем не смущаемое благодарное восприятие жизни; может быть, немало значило и то, что внешне почти не похожая на мать, она повторяла её высокие душевные и нравственные черты: сердечную открытость и щедрость, отзывчивость, тот внутренний свет, который радовал окружающих. Мысленно он сравнивал её с лучшим из цветков. Свою невесту и молодую жену когда-то именно с цветком сравнивал, так что прекрасное словно бы повторялось.
Отец и дочь совершали прогулки береговой тропинкой вдоль Москвы-реки, по окрестным полям и лесам, несколько раз побывали в расположенной поблизости роскошной, державного классицизма подмосковной усадьбе Архангельское. С начала нынешнего века её опутывает и окутывает частно-грабительский капитал, а тогда библиотека в тридцать тысяч продуманно подобранных книг и залы с полотнами западноевропейских живописцев делали усадьбу редкостным пантеоном культуры. В 1830 году владельца усадьбы Николая Борисовича Юсупова навестил наш великий поэт, в навеянном впечатлениями от Архангельского посвящении «К вельможе» есть строки:
Книгохранилище, кумиры и картины И стройные сады свидетельствуют мне, Что благосклонствуешь ты музам в тишине…
На пути в Архангельское и при возвращении отец и дочь неизменно читали наизусть пушкинские стихи, иногда с весёлой перетяжкой, кто, например, больше вспомнит строк со словом «муза».
Но так тогдашняя жизнь складывалась, что музы, вообще редкие, затмевались и теснились жестокими реальностями жизни. Они были сплошь и рядом. Снесарев не без горечи и каких-то неясных, но безрадостных предчувствий думал о соседях — семье Дмитрия Николаевича Надёжного, давно ли бывшего командующим фронтом, то есть фигурой в стране не последней. И вот им подселили соседей, крикливых, хватких до выпивок и склок, вполне органично соединявших в себе Шарикова и Швондера из булгаковского «Собачьего сердца», ненавидевших собак и ещё больше — людей. А всякая неприятность в одиночку не ходит. Под зимний праздник шестнадцатилетний сын Надёжного, устраивая с друзьями маскарад, взял у отца шинель, шашку, маузер. После игры второпях бросил снятое с предохранителя оружие в стол младшей сестре. Увидев маузер, сестра попыталась убрать его из стола, но неудачно: нажала курок, пуля безошибочно нашла её висок. Брат впал в затяжной шок, и вот теперь он отдыхал на даче вместе со Снесаревыми, но было видно, что шок затянулся, отдых во благо не шёл. Вскоре Надёжный-младший покончит с собою.
А Надёжный-старший, который каждодневно встречался со Снесаревым в доме на Воздвиженке, придёт час, будет сослан на Урал по общему для военных делу «Весна», хотя виновным себя не признает; кавалер ордена Красного Знамени, он, пожалуй, и был наиболее красным среди знакомцев Снесарева, и на вечер георгиевских кавалеров пришёл на снесаревскую квартиру с советским орденом и давнероссийским Георгием, словно бы пытаясь таким образом примирить звезду и крест.