Генерал Снесарев на полях войны и мира — страница 26 из 29

Город Кемь «открывал» знаменитый Державин. Его направил туда наместник Олонецкого края. Поэт, в ранге губернаторском, «приехав в Кемь, увидел, что нельзя открывать города, когда никого нет». И все же открыл, то есть провёл церемонию преобразования его из селения в город в 1874 году. У Державина в друзьях — Болховитинов, в героях — Суворов, поэт обоим посвятил стихи. И все трое: бронзовозвучный пиит — «бич вельмож», историк и духовный пастырь, а также не знавший поражений полководец — были дороги Снесареву, но тяжела была мысленная встреча с ними именно в Кеми.

1

Надвинулся тридцать третий год. Год голодомора. Год паспортизации. Год всесоюзной и повсеместной индустриальной стройки, чаще всего — ссыльными крестьянскими руками.

Обратимся снова к воспоминаниям Евгении Андреевны Снесаревой: «Нам с мамой не удавалось долго работать в каком-нибудь месте. Нас всё время сокращали. Меня было приняли в Институт резиновой промышленности в качестве секретаря-переводчика… сократили. Местком делал кое-какие попытки найти мне место внутри института, хоть какое-нибудь, но ничего не получилось. Мама работала в институте, связанном с каракулеводством; в конце 1932 года после длинного разговора с директором в присутствии секретаря и бухгалтера, когда он расспрашивал, где глава семьи, откуда мама знает иностранные языки, она была сокращена “как чуждый элемент и жена ссыльного”. Страшно в этом было то, что у сокращённых отбирали карточки, так что мы оказывались без хлеба… В середине января 1933 года мама тяжело заболела, успев перед болезнью устроиться на работу в Дорком РОКК Северной железной дороги на вечернюю работу. С её болезнью я стала заменять её. Маме было плохо, температура, кололи камфору. Но врачи-знакомые, которые всегда лечили нас, теперь приходить боялись, т.к. среди врачей в это время шли аресты…

Из Москвы людей выселяли пачками. На собраниях в учреждениях и домоуправлениях объясняли, что “паспорт — это путёвка в жизнь”, где нет места бывшим людям, вредителям, беговым колхозникам. Говорили, что паспортизация упорядочит вопрос с продовольствием и жильем в Москве, очистит Москву от недавно приехавших, от лишних. Все мысли и помыслы в январе — марте 1933 года были заполнены паспортами: таким-то неожиданно дали, таким-то неожиданно не дали, иные дворяне получали, иные нет. Только о паспортах говорили, только этого боялись. Обстановка в Москве была тревожная, неуверенная. Люди разделялись на получивших и на не получивших. В приёмной у Калинина стояло по 10 тысяч человек. В результате всей беготни, стояний в очередях, звонков, хождения по приёмным и, по-видимому, неведомых нам хлопот, звонков и неких сил выселение наше было приостановлено до 10 мая. Но плохо было то, что мы обе были без службы, без зарплаты, без карточек… у нас в это время оказалось очень много друзей… Помню, что к нам заходило много народу: то ли меньше боялись, то ли превыше боязни болели за нас».

В Кеми Снесарев разнорабочий, банщик, посыльный. И преподаватель, лектор, учёный. В учебно-производственном комбинате преподавал математику, экономическую географию, и хотя ученики с трудом воспринимали обращенное к ним слово, но были благодарны; в клубе, женском бараке читал лекции о путешествии в Индию, далёкую, солнечную, заключённым нравилось, встречные приветливо здоровались и улыбались. В марте он был назначен библиотекарем и стал жить в комнатке при библиотеке, уйдя из барака-роты с её двухэтажными койками, шумовенью и руганью. Через неделю получил пропуск — право бесконвойного выхода в город. Исходил Кемь, подолгу стоял у старинного Успенского собора; ещё было живым предание, что когда-то на его месте находилась часовенка, в которой перед отъездом на Соловки молились первые устроители островного монастыря; собор вздымался на горе, откуда видно было всю Кемь; внутри храма, тогда ещё нетронутые, взирали на входящих лики с деревянных резных икон.

А в Кеми по весне всё чистилось, убиралось — ожидали приезда Бермана, начальника ГУЛАГа, и Раппопорта, замначальника ББК. Но никто из них не «осчастливил» своим появлением. Вернее, Раппопорт проследовал по железной дороге, не выходя из вагона, принял бодрый рапорт и отбыл далее.

2

26 апреля случилась беда. Надо было заменить пропуск. Заменили, но готовивший пропуск ошибся (вместо Андрей Евгеньевич — Александр Евгеньевич), у проходной Снесарева остановили небрежно-грубо: «Не твой пропуск». Он возмутился и, весь в ознобе, вынужден был идти менять пропуск. Это огорчение, перешедшее в потрясение, оказалось из тех, что приводят к шоковому состоянию. При возвращении в комендатуру его повело вправо, и он упал, потеряв сознание. Очнулся в лазарете, но там его долго не стали держать, так как не было температуры. По дороге из лазарета к дому он снова упал, его ударило так, что отнялся язык, перекосило лицо, левая рука повисла бессильной плетью. Его снова доставили в лазарет.

Когда родным пришла открытка с извещением, что у Андрея Евгеньевича случился удар и он в лазарете, Фаддеев разрешил Евгении Васильевне выехать немедленно. Но не было денег. Билет купил А.И. Тодорский. Деньгами помогли друзья: Грум-Гржимайло, Рябковы, Де-Лазари, Джашитов, Певневы, Курбатовы, Путиловы, Нежданова.

Она приехала 20 мая, а дома умирал старший сын Евгений, а её отец и сын Кирилл уже покоились на Ваганьковском кладбище. Евгения Васильевна пробыла до июня, разрываясь душевно между Москвой и Кемью. В начале июня старшему сыну стало совсем плохо и вскоре, ночью, он скончался. Хоронили его без матери, в ту же могилу на Ваганьковском кладбище, где лежали его дедушка и его брат.

По возвращении Евгении Васильевны из Кеми туда сразу же стали собираться дети — Женя и Саша, так как отца одного, без родных, из-за его глубокой смертной тоски надолго оставлять было нельзя. Но на этот раз сложилось не очень складно. Дважды было разрешено свидание на общих основаниях — в сопровождении стрелка, а затем и вовсе отказано. Дочь обратилась к Онегину, новоназначенному начальнику лагеря Вегеракша, раньше начальнику второго отделения Свирьлага. Узнав, что в свиданиях отказывают, он помог без проволочек.

3

18 августа 1933 года на Вегеракше загорелась и вмиг заполыхала деревянная лагерная больница. Снесарев был на втором этаже, мимо сновали сестры, санитары, врачи, спеша вынести лежачих больных. Андрей Евгеньевич медленно шёл вдоль стены. Спускаться было неудобно, так как перила находились слева, а левая рука бездействовала. Никто на него не обращал внимания. Суеверный ещё со времён мировой войны, он подумал, что если его никто не зацепит, не собьёт с ног, то он выберется наружу. По счастью, так и сталось. На улице две молоденькие сестрички отвели его, вконец обессиленного, подальше от жара и смрада, усадили на ошкуренное бревно.

Больница рухнула — угли разлетелись по всей стране! Горели городские ломбарды, горели деревенские избы, горели леса, выгорали под знойными злыми летними лучами ржаные поля…

Больных распределили по ротам. Снесарева поместили туда, где селили уголовников, отказников от работы, беспомощных инвалидов. Там крали всё: обувь, одежду, пайку хлеба, ложку прямо из рук. У Андрея Евгеньевича уворовали даже брюки. Трудно сказать, что было бы дальше, если бы не помог священник Михаил Семёнович Яворский: он уводил больного и обворованного в свою роту, одевал, кормил, поил, хранил посылки.

И Снесарев после пожара, остро пережитого, вдруг всё вспомнил. Может быть, это была последняя ослепительная победа памяти над сгущающимся склерозом, над сумеречной неотразимой забывчивостью. И он вспомнил во множестве штрихов раннее детство, как летом детишки играли в прятки в высоких травах и лозняках близ Дона, как зимой санки по лукам ехали, ехали в сторону Мироновой горы, и казалось, никогда не доедут, может, едут они и доныне, только сидит на облучке теперь другой возница.

В начале сентября дочь снова приехала к отцу, о чём вспоминает: «Свидания сначала не давали вообще. Потом новый начальник лагеря Онегин на собственный страх дал свидание на общих основаниях, т.е. на проход мой в лагерь в сопровождении стрелка, и в лагере в определённой комнатушке встреча с папой на 1–2 часа в присутствии двух стрелков… В октябре свидание стали давать всё короче и всё с большими трудностями… Папа значительно окреп… Речь совершенно восстановилась, и он иногда читал мне вслух, как и в прежние годы, с тем же мастерством и разными модуляциями голоса. В конце октября произошло невероятное: из Москвы пришла от кого-то бумага с предложением перевести Снесарева в лазарет, где создать ему самые лучшие условия.

Поздней осенью 1933 года У СЛОН (управление Соловецких лагерей особого назначения) был преобразован в ББК (Беломоро-Балтийский комбинат). Лагерь Вегеракша становился девятым отделением ББК, с начальником Иевлевым. Он отказал мне в свидании, так как Андрей Евгеньевич теперь находился в поясе лагеря, а людям вольным туда вход воспрещён. Я тогда обратилась к Сутырину, помощнику начальника ББК, который в это время находился в Кеми, с просьбой разрешить мне лично ухаживать за отцом. Разрешил. Это был человек невысокого роста, с тремя ромбами в петлицах. Про него говорили хорошо. Я стала регулярно посещать папу в лазарете. Он действительно находился в маленькой отдельной комнате».

4

В ноябре над Кемью, над карельскими, над архангельскими лесами и деревушками, над лагерями, над Соловками, над всем Беломорьем уже кружила жестокая метель, ветер валил с ног, слепил глаза, заметал избы до крыш и деревья до крон. Вечные ветры над Россией, вечная кинжальная пурга, переходящая в буран.

«С 7 ноября всё внезапно замёрзло», — пророчески и нечаянно символически скажет дочь, теперь уже постоянно жившая в Кеми, рядом с отцом.

Отец говорил ей, что обдумывает книгу «Во главе двух дивизий», где воспоминания о войне перемежаются с теоретическими и практическими разборами боёв, раздумьями о природе войны, о духовной и физической подготовленности воина, о «маятниковой» психике человека, продиктовал дочери проспект сочинения «О чём говорят поля сражений», надеялся написать «Околобрачные обычаи» — индийские, персидские, славянские…

И всё же чаще — изнуряющая горечь, усталость, а не жажда действий. Угасают сыновья. Или ему, как Муравьеву-Апостолу, суждено потерять их? Но сыновья сенатора сами потянулись в полымя, а его дети? А неисчислимые дети трагической родины? Отчего им уготована такая судьба? Угаснуть, молодыми завершить земной путь… Отчаяние находит: он, всю жизнь живший для семьи, для Родины, теперь не в силах помочь им даже малой малостью.

5

«С разрешения начальника лагеря я стала работать в лазарете санитаркой, — вспоминает дочь, — потом сестрой и за это получала обед; а позже — и сестрой в городской больнице. 14 января 1934 года, всё еще не получая ничего конкретного относительно освобождения, по совету Онегина и Чернова, я отправилась в Медвежью Гору. Страшновато было идти на станцию в 4 часа утра, поезд отходил в 6. В Медвежьей Горе провела три дня, подала Сутырину заявление о пересмотре дела, заручилась его обещанием запросить Москву и прислать ответ в Кемь и 17-го вернулась домой. Через несколько дней… мне было предложено написать заявление в ГУЛАГ о пересмотре дела и подписаться “за больного отца”, а также сказано, что по распоряжению Пильнера (зам. начальника ГУЛАГа) мне дают на 20 дней свидание. В конце января меня попросили выступить в клубе на вечере… Я танцевала матросский танец и мазурку Венявского…

Через три дня после концерта меня вызвал Иевлев и строго, по-начальнически, начал допрашивать, по каким документам я прохожу в лагерь, почему и кто меня привлёк к участию в концерте (в тот день на концерте было всё начальство); я была во всеоружии: показала ему мой “пильнеровский пропуск” (он, кстати, подходил к концу) и немедленно стала советоваться с ним о продлении, говорила о Медвежьей Горе, о Сутырине, о заявлении в ГУЛАГ, о письмах мамы, говорила долго и, в конце концов, получила свидание на 25 суток».

В январе 1934 года на Вегеракшу прибыл профессор Оршанский, главный врач Наркомюста, главный невропатолог и психиатр Беломоро-Балтийского комбината. Осматривал немногих больных-коллегиальников, то есть осуждённых коллегией ОГПУ, а не тройкой. Весьма тщательно осмотрел Снесарева, позже в лагере прошелестел слух, что ради него-то он и приезжал.

Разные слухи курились над Кемью, в холодных бараках и палатках, на лагерных работах. Мол, мужчин всех отправят на БАМ — Байкало-Амурскую магистраль. Мол, всех инвалидов соберут в лагерь под Москвой, и они там будут плести лапти. Часто звучало слово «колонизация», а это значило, что сверхударникам, уже отбывшим часть срока, предлагалось выписать семью и поселиться на особо отведённой территории.

Зима выдалась суровая, сорокаградусная. Февраль оправдывал своё название вьюжного месяца, и мело так сильно, что не видно было другой стороны улицы — какая-то белая беснующаяся пелена. Снегу наметало такие сугробы, что, бывало, утром нельзя было выйти, снег заваливал двери.

Дни очень короткие — часа полтора-два, остальное время — тёмная ночь. В особенно сильные морозы из леса выходили волки, совсем недалеко от дорог, знобко были видны точки-огоньки их глаз…

Снесарев то впадал в тоску, то вновь становился собран. Но не деятелен. Много думал, вспоминал, размышлял о будущем, уже мало надеясь участвовать в нём. Главное своё дело на земле он сделал: и дети, и книги, и войны, и путешествия, и пророчества. Силы ушли, он предсказал будущее, его никто не услышал.

6

В конце апреля 1934 года Андрей Евгеньевич упал в тяжелейший обморок. Человек, всю жизнь прямо и стройно ходивший по земле, уверенно державшийся в седле или на корабле, беспомощно, обездвиженно лежал на полу. Прибежали врачи, из перевязочной позвали дочь. Придя в себя, он не сразу понял, где он, кто с ним, не мог вспомнить, какой по календарю день, месяц, год… Стал бояться оставаться один — он, так любивший одиночествовать в размышлениях, совершать прогулки одинокого человека. Едва он поправился и даже повеселел, как обморок повторился — с теми же признаками.

В начале июня снова приехал врач-психиатр Оршанский. Выявил: «Нарастание слабости… общий упадок сил… угнетение, боязнь передвижения, исхудание и чрезмерная раздражительность, характерная для лиц, перенесших инсульт и находящихся под опасностью его повторения». И как заключение: «Требуется специальное лечение в условиях нервной клиники, что возможно при условии перевода Снесарева на испытание и лечение в Ленинград в институт психиатрии при больнице д-ра Гааза — по возможности в ближайшее время».

7

Сохранились две дневниковые снесаревские тетради «Кемь — Вегеракша» с записями за январь — апрель 1933 года. Частично процитируем и их: ими завершается тройственный географический путь его лагерного бытия (Свирьлаг, Соловки, Кемь — Вегеракша); в них взгляд Снесарева остр, ум фиксирует значимое не для одного человека, но всей страны, а за страну, за родину сердце по-прежнему болит.

«Старый Новый год прошёл в организации ударника. Старики часа 3 занимались перетаскиванием игрушек из мастерских в амбар… Удивительно, как много людей приветствовали друг друга с Новым годом, сопровождая приветствие пожеланием свободы… В этом приветствии я почувствовал не только совпадение переживаний с нашей народной массой, но и элемент политического протеста…

Очень морозный и тихий день, чувствуется хорошо, хотя рука тотчас же замерзает; небо поражает своими красками, зори восхитительны… Север по-своему интересен, и немудрено, что его люди особого склада: сюда шли дети, ищущие или подвигов, или тихого приюта в дремучих лесах под сводами дивного неба… Читал лекцию в клубе, народу набралось несколько десятков (в клубе не топят, нет ни газет, ни буфета); впереди сидели истинно желающие послушать, позади молодёжь — парочки, пришедшие на свидание… Лекция прошла прекрасно…

Большое количество людей, которым выходит срок, остаются жить здесь или двигаются ещё севернее — на Кандалакшу, Мурман и т.д. Причины: 1) боятся вновь очутиться в ссылке; 2) ехать некуда, всё разорено, семья и родные рассеяны; 3) здесь за что-то зацепились. По-видимому, противоборствующие чувства заглохли или выбиты: “дым отечества”, родные ландшафты, родные, друзья, песня и язык… Тут только на старости лет поймёшь борьбу в Англии за Habeas corpus и всё значение правового порядка… Здесь он есть, дальше только смерть, и хотя жизнь не сладка, но она нормирована грустной фразой “хуже не будет”. А там, в родном углу, много отрадного и говорящего сердцу… но всё разорено и нет Habeas corpus… Старшая дочь-“разумница” священника Рождественского пишет отцу от лица всей семьи: “Как ни больно жить с тобой врозь, как ни тяжко тебе на холодном Севере, мы всё же примыкаем к твоей мысли остаться в заключении…” Он остался… (Habeas corpus — закон о неприкосновенности личности, принятый английским парламентом в 1679 году. А что в России было в том далёком году? Да ничего примечательного, из ряда вон выходящего, кроме печального: самосожжения в верховьях сибирской реки Тобол сотен и сотен старообрядцев. Ещё, правда, переговоры с Австрией и Францией о союзе против турок. Но цена подобным союзам давно обозначена историей. Словом, не Хабеас корпус. А Хабеас корпус — это не отменные калоши английские. Это куда более серьёзная защита личности. Правда, не следует забывать про кровавого Кромвеля, его буржуазно-революционную ненависть, изгнанных с родных земель крестьян, и расстрелянных, и повешенных… Но это такие мелочи перед Хабеас корпус. “Людей можно делить по многим признакам, и нет недостачи в подобных попытках; англичане делят, например, людей на активных и пассивных, и этот подход очень меток и интересен”, — пишет Снесарев. Вновь и вновь он возвращается к английскому феномену и на фоне отечественной разрухи многое у англичан видит разумным. — Авт.)

Яков Михайлович Тришков, уроженец Самарской губернии. С 16 до 23 лет он жил в монастыре, потом женился и 12 лет был причетником, а последние годы священником… Ходит тихо, говорит тихо, отвечает лишь на вопросы и просьбы… Он так же не работает, как фёдоровцы, но он от них в стороне и вообще одинок. У него ничего нет, и посылок он не получает, т.к. его беспрестанно гоняют с места на место, часто держа в изоляторе… Я с первых же дней заметил его по ночам молящуюся фигуру у круглой печки; он стоит обычно, как свеча, лицом на восток, и не один раз эта свеча смущала моё воображение; поклоны он кладёт редко, крестится мало; стоит он целые часы, пользуясь тем, что в камере все спят. А если начинается движение, он переходит на своё место на нарах… и молится на коленях… О чём он молится? Какие он читает молитвы? На мой вопрос, почему он не работает, он отвечает так: “Жена моя умерла, две дочери замужем… я теперь один, свободный от семейных обязанностей и могу молиться… работа помешала бы мне, т.к. на ней много шуму, ругани и сквернословия”… Его понять можно, он ясен для других и себя… Фёдоровцы — другие… (Здесь дважды проскальзывает слово “фёдоровцы”. Автор этой книги просмотрел 23 тома дела фёдоровцев в Воронежском областном управлении госбезопасности — в девяностые годы доступ к прежде закрытым материалам был открыт. В южных районах области, близ малой родины Снесарева, принудительному колхозоустроительству предшествовало и смыкалось с ним ещё одно насилие, под ножницами которого оказались фёдоровцы — религиозные сектанты монархического толка; возникнув в середине двадцатых, секта фёдоровцев-“крестоносцев” быстро увеличивалась, распространяя в Придонье своё влияние и самые фантастические слухи, вроде тех, что в Новом Лимане, селе близ Богучара, живёт царская семья или что после восшествия на престол “святого Фёдора” от Москвы не останется камня на камне. И, надо признать, среди фёдоровцев, иные из них были участниками Колесниковского крестьянского восстания, находилось немало крепких в своей вере, и на суде чётко излагавших взгляд на колхозы и на большевистскую власть как на богопротивное учреждение. — Авт.)

Электричество горит у нас безобразно: мигает непрерывно, часто совсем прекращается на 5–15 минут, и никому дела нет до этого прискорбного явления, портящего лампочки, глаза, затрудняющего и гадящего нашу работу, которая круглый день ведётся при электрическом свете… В результате недостатки, как “Бесы” Пущкина, переплетаются в нашей жизни, плодят новые недостатки, и вот вам объяснение для дурной продукции… ужаса которой, по-видимому, не понимают… (Действительно, изготавливаемые заключёнными игрушки — верблюды, львы, зубры, жирафы, лебеди — на себя не похожи: в дикой раскраске, в корявых позах, искривлённые, перекошенные, и зачем эти диковинные тропические животные в каком-то победоносном множестве плодятся здесь, в холодном предполярном лагере, где не до игр, где собаки лютеют, где колючая проволока и смерть; куда они пойдут, какую детскую душу ранят, эти нечаянно декадентские, с позволения сказать, игрушки? — Авт.)

…читал лекцию в 5-й роте (женбарак) о Памире с подъёмом и естественной теплотой… 3 дамы прослезились. В итоге — благодарности и просьбы читать… читал лекцию об Индии… Моя репутация лектора, по-видимому, растёт… (Он радуется как ребёнок, читая лекции безграмотным заключённым, это он, блистательный лектор, лекциями которого заслушивались Петербург и Москва; но, быть может, восприятие его слова здесь, в спрессованной толще былых сословий, в толще народной, для него существенно, во всяком случае, не менее, нежели столичное. — Авт.)

Я значусь постоянным преподавателем математики, и вприбавку библиотекарем; получаю за час 60 коп. (библиотека даром) и буду вырабатывать 30–35 руб. в месяц, т.е. в 2–3 раза больше, чем когда-либо раньше…

26–27 марта я получил пропуск и, значит, разгородил… проволоку… бродил 2 часа по Кеми, осмотрел старый собор… Собор обвалился, частокол остался кусками, словно зубы старика, крыша входа покосилась, окна забиты досками… Всё уныло и глухо в этом здании, где несколько сот лет люди говорили с Богом…

Наше учреждение называется учебно-производственным комбинатом… Курс продолжается от 2 до 6 месяцев, идея — создать квалифицированных работников… идея симпатичная, и я отдаюсь ей с полным увлечением…

У нас в коридоре непрерывные пропажи: кружки у бака с водой пропадают систематически, календарь сорван, даже решетка для обтирания ног унесена… Словом, принцип частной собственности расшатан прочно, но это расшатывание пошло в роковые стороны: к краже у своего ближнего последнего насущного достояния: бушлата, сапог, шапки, белья, пайки хлеба — и к разграблению народного достояния… И, очевидно, получается императивная альтернатива conditio sine qua: или сохрани принцип частной собственности (выработан десятками тысяч лет большого мучительства) — и тогда будешь иметь шансы уберечь государственное достояние и частный насущный кусок хлеба, или уничтожь частную собственность — и никакой собственности не останется, её расшатают сверху донизу… Природа не разрешает спасительной демаркационной линии…

Дело об электровредителях заинтересовало и наши медвежьи углы. И главный, по-видимому, мотив: нельзя ли по какой-либо аналогии или побочным данным сообразить, за что и почему нас засудили… Процесс — мировое событие, фактор от необъятного количества данных, и как о нём судить нам, жалким узникам Севера?»

На этом лагерные дневники Снесарева обрываются.

Логическое добавление в том времени и пространстве: узники Свирских лагерей Иван Солоневич с сыном и младшим братом в августе того же 1934 года совершают побег и переходят финскую границу. Уже погиб, воюя в войсках Врангеля, средний его брат, уже отсидел в Сибири и на Соловках младший его брат, а ему, старшему, Ивану, ещё предстоит сказать своё слово. И это слово — книги «Россия в концлагере» и «Народная монархия» — услышат во всём мире. В отношении к народу, к монархии, к революционному «фальшивому» Февралю чувства, мысли и дела Солоневича и Снесарева братски близки, а Свирские лагеря ставят меж ними и соединительный знак судьбы.


ПРИ БОЛЬНИЦЕ ДОКТОРА ГААЗА. 1934