Генерал Снесарев на полях войны и мира — страница 27 из 29

Больница носила имя Фёдора (Фридриха) Гааза (1780–1853), «святого доктора», как именовал его народ. Уроженец прирейнской Пруссии, он в 1806 году перешёл на русскую службу и всю свою жизнь посвятил облегчению участи заключённых. Будучи старшим врачом тюремной больницы в Москве, он так или иначе помог тысячам и тысячам несчастных. «Спешите делать добро!» — эти постоянно повторяемые им слова стали заветом для широкого сообщества лечащих.

1

Стояли белые ночи. В июне 1934 года Женю Снесареву вызвал заведующий лагерным госпиталем и объявил, что пришло решение направить её отца на излечение в Ленинград в больницу имени доктора Гааза. Можно будет уехать, как только оформят документы. Их оформили, не мешкая, и вот уже четверо — недавно лагерный узник-генерал, его дочь, определённая быть медсестрой, и два сопровождающих стрелка-вохровца — под мерное постукивание колёс всё дальше и дальше уезжали от зоны… Кемь оставалась позади — холодная, дождливая, пронизывающе ветреная, и это в июне! Обычный сидячий вагон. Прибыли в Ленинград поздним вечером 27 июня 1934 года. Пока дочь и стрелок сдавали больного, наступила глубокая, но светлая ночь. Полуночник-трамвай довёз Женю на Международный проспект, где в одном из домов жила её тётя Лидия Петровская. В столь поздний час звонить девушка не решилась, просидела до утра с чемоданом во дворе. Этот двор был типичный петербургский двор-колодец. Колодец Достоевского! Радушно встреченная, она сутки отсыпалась за три бессонные ночи.

2

Далее не поскупимся на страницы воспоминаний Евгении Андреевны. Если бы даже существовали иные, они едва ли могли сказать более значительно и обстоятельно, более душевно, чем это сказано в её воспоминаниях, — с тем удивительным чувством благодарности жизни и благодарности всем, кто помог.

«Неизменная паспортная туча стояла надо мной: меня не прописывали в Ленинграде, отказы были по всем инстанциям, хотя паспорт мой был московский, но последняя прописка стояла — г. Кемь; она и влияла. А без прописки не брали на работу. Правда, я немножко подрабатывала в неожиданном амплуа — в кино. У тёти Лиды был один знакомый, каким-то образом связанный со съёмками “Юности Максима”; вот он и занимал меня то в уличной сценке, то во дворе фабрики, дал мне даже небольшой эпизод: конка, которая не может идти дальше из-за толпы; я сижу на империале с двумя круглыми коробками, видимо, я модистка, вскакиваю и сбегаю со своими картонками вниз. Меня таки прописали в Ленинграде, и в этом деле мне неожиданно пришёл на помощь папа. Когда он узнал, что этот вопрос никак не утрясается, он спокойно посоветовал: “Обратись к Ивану Панфиловичу Белову, он — мой ученик по Академии, может быть, он поможет”. А Белов был не более и не менее командующим войсками Ленинградского военного округа. Я так и сделала. Белов принял меня немедленно; спросил только: “Значит, Андрей Евгеньевич уже в Ленинграде?”, расспросил о здоровье, кому-то позвонил — и через два дня я имела прочную постоянную прописку в Ленинграде…

А в состоянии папы наступило ухудшение… Врачи относились к нему очень хорошо. Но больница всё же была тюремной, с режимом и строгостью. Ходил он хорошо, нога не волочилась, но походка всё же была тяжёлая. Врач мне сказала, что левая рука потеряна, а нагрузка на психику в связи с продолжающимся заключением не способствует выздоровлению. 26 сентября 1934 года меня вызвали к телефону. Женский голос произнёс: “С вами говорит палатный врач вашего отца. По решению комиссии он освобождён, и мы его выписываем. Приезжайте завтра за ним”.

Освобождён! Долгожданное слово “освобождён”, которое мы ждали почти полтора года… На следующий день доктор предупредила: “Только будьте с ним очень осторожными. Даже радостные волнения могут быть для него губительны”. Я послала маме телеграмму, и мы стали ждать денег на дорогу, — конечно, у тёти Лиды в комнате». (Тётя Лида, она же Лидия Петровская, с которой когда-то полковник Академии Генштаба Андрей Снесарев в антракте царственно прохаживался по фойе Мариинского театра, невольно заставляя, в восхищении или лёгкой зависти, поворачивать головы и глаза красивых женщин и мужчин. Впрочем, давно это было, он об этом и позабыл, да и Лидия — опять это вечное имя первой возлюбленной! — была не то что не в его вкусе, но в ней было столько непредвиденных эмоциональных экспансий, а главное, его прекрасная жена не сравнима ни с кем, и её образ всегда ему затмевал образы любых красавиц. Но в тот день Андрей Евгеньевич пребывал в доме Лидии Петровской, благодарный за родственный приют.)

3

А ещё раньше жена Снесарева несколько раз была на приёме у прокурора Фаддеева. Он был неизменно доброжелателен, чувствовалось, что он хочет помочь. Куда-то звонил, но без очевидного успеха: те, кому звонил, либо не давали ясного ответа, либо просили подождать, а кто-то и вовсе отсутствовал. Тогда он попросил прийти на следующий день. За следующим был ещё следующий. В последний раз, при ней разговаривая с кем-то, сказал: «Она уже два года ходит, нужно, наконец, разрубить этот узел». И посоветовал: «Добивайтесь приёма у Акулова, только он может это быстро решить». В начале августа 1934 года Евгения Васильевна попала, наконец, на приём к И. А. Акулову — Генеральному прокурору СССР. Он не только внимательно выслушал её — он помог. Он всё сделал, чтобы Снесарев вернулся в свою семью как можно быстрее и свободным.

В 1938 году (Большая советская энциклопедия называет 1939 год) в пятьдесят лет Иван Алексеевич Акулов — первый Генеральный прокурор СССР, попытавшийся в неправовом государстве-режиме установить законный и справедливый прокурорский надзор, был репрессирован — расстрелян.


МОСКВА — В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ. 1934–1937

Отец и дочь прибыли в Москву 5 октября 1934 года. «Стрела» не стрела, но домчала из Ленинграда быстро. По совету врача Снесарев перед самой Москвой выпил валерьянки: и радостные волнения могут быть губительны для таких, как он, больных. И всё равно… Когда жена и дети вошли в вагон, генерал, перенесший без плача 75 сражений, вдруг расплакался. И медленно, широко перекрестился!

«Мы медленно пошли по платформе. Папа был одет во всё услонское: шинель, папаха — всё мятое, и люди обращали на него внимание, оглядывались. Папа шёл медленно, иногда останавливался и озирался. На перроне стояла группа из трёх военных, они смотрели на нас, отводили глаза при нашем приближении и снова смотрели вслед», — рассказанное Евгенией Андреевной столь поразило моего старшего сына Игоря, что он, тогда курсант военного училища, написал стихи:

Равнодушный к несчастной России вокзал, Что потерянный город без веры… На перрон одиноко ступал генерал — Отводили глаза офицеры.

1

Семья медленно поднялась по лестнице. Вот квартира, в которой он прежде не бывал. Чужая-родная дверь открылась…

Вскоре его осмотрели медицинские светила столицы: Евгений Константинович Сепп, директор клиники нервных болезней Первого Московского мединститута, Иван Юльевич Тарасевич, Егор Егорович Фромгольд, один из лучших терапевтов Москвы, наказавший ставить раз в две недели пиявки, а также беречь от всяческих волнений — как печальных, так и радостных; ибо Снесарев — «хрустальный»: его могут разбить как горестное известие, так и радостное.

Андрей Евгеньевич радовался встречам, друзьям, любовался цветами, как когда-то на Дону, а позже в Карпатах. Но ему всего этого было мало, он словно бы ожидал здоровой деятельности, полной свободы пространственной. Ему хотелось, чтобы кто-то всегда был около. А жизнь шла своим чередом: дети уходили в школу, жена на службу, дочь садилась за машинку — работа была неизменно спешной. И он начал чувствовать себя одиноким. Тогда его из угловой комнаты перевели в первую — проходную, где жили сыновья; дверь в угловую комнату, где теперь спали жена и дочь, оставляли и днём, и на ночь открытой. Так он менее ощущал себя одиноким.

А Москва? Москва если и была одинокой, то разве по своему равнодушию к остальной России, к русской провинции; так в ней было людно, шумно, событийно-празднично: то день физкультурника, то день авиации, то съезд Союза писателей. Всё ломалось, всё строилось. Провалилась, правда, затея с возведением Дворца Советов: не выдерживал грунт новоявленной Вавилонской башни с памятником Ленину наверху, как предусматривалось, видимым даже из Рязани; огромный котлован медленно оседал, его заливали воды. Может, Сталин, и не желавший, чтоб Ленин зримо возвышался на всю былую Московскую Русь, рад был по технической невозможности отвергнуть исполинский проект. Ненавидя так называемую ленинскую гвардию, он, быть может, всё больше ненавидел и Ленина.

15 октября 1934 года в Риге умер Собинов, ему было шестьдесят пять лет. Нежданова и Голованов выступили в печати с проникновенными словами памяти, в редакции хлынул поток писем, во множестве опубликованных. Певца хоронили на Новодевичьем кладбище. Шли артисты со скорбными лицами, двигались три колесницы с траурными венками, катафалк везли лошади в золотых чепраках и с перьями на головах. Масса почитателей и поклонников. Было два оркестра, консерватория пришла со знаменем…

Ничего этого Снесарев не видел, но знал, что похороны из тех, что принято называть пышными, и он вспоминал свои встречи, совместные песни с молодым Собиновым и грустно, спокойно думал о превратностях судьбы.

2

В тот год разбушевались природные стихии: тайфуны, наводнения, бури-ураганы, землетрясения… Да ещё политические потрясения. В Вене в своём кабинете был смертельно ранен австрийский канцлер Дольфус. В Марселе убиты король Югославии Александр и министр иностранных дел Франции Барту. След потянулся к хорватским националистам. Убили и ранили ещё несколько человек — как всегда бывает у не жалеющих ничьей крови террористов: бомбовый «приговор» никого не щадит из тех, кто оказывается рядом с намеченными жертвами, — ни малых, ни старых. Гибель короля Александра особенно поразила Снесарева, он знал, сколько его знакомых и даже близких нашло добрый кров в Сербии, осело в Югославии.

Куда возвращался он, Снесарев? К какой новой жизни? Что мог он? Как раз в этот год в Москве и стране геополитика была развенчана как лженаука. Сразу нашлись и легионы невежественных борцов с «ложным учением». Дело всей его жизни шло под откос. Англия, Америка, Германия, даже малые, обочные страны пестовали геополитиков, а у нас — «лженаука».

Он ещё раз, как когда-то в Острогожске, вспоминал своих друзей, товарищей, знакомых, причастных «лженауке», поскольку, защищая Отечество, они были геополитиками; и как многое изменилось в мысленном списке — или погибших в Гражданской войне, как Корнилов, Марков, Келлер, или на родине отошедших после, как Лечицкий, Брусилов, Зайончковский, или нашедших вечный покой за дальними рубежами и в ставших самостоятельными окраинах былой Российской империи, как Щербачёв, Келчевский, Филатьев, Болховитинов, Вандам, Юденич, Кондзеровский, Кортацци, или убитых террористами, как Покровский, Романовский, или выкраденных в Париже карательными большевистскими органами, как Миллер, Кутепов, или пропавших без вести…

А живы ли ушедшие в сербские печальные и чем-то родимые края Павлов, Экк, Шляхтин?

И часто болью схватывало сердце ещё вот отчего — брат! Брат Павел, родная кровь как чужая кровь. Им нечего было делить, они не княжеского, или царского, или государственно-служилого рода, там брат брата если не убивает, то изгоняет, ослепляет, ранит из-за власти над градами и весями, землями и подданными. Но что им делить? Да, их род ревнивый. Но у каждого было дело, каждый был талантлив. Как пели они песни на заре молодости! И вот брат словно на другой планете. Он не приехал к старшему брату ни в трудном для него семнадцатом, ни в двадцать седьмом, когда его впервые арестуют (как некий звонок угрозы), ни в тридцатом, ни в тридцать первом, когда Андрей Евгеньевич, ожидая самого худшего в московских тюрьмах, будет дважды приговорён к расстрелу, не проведает в северных лагерях. И даже теперь, когда старший брат в Москве, уже не опальный, уже не опасный, что же он теперь не навестит его? Отзовись, зайди, брат Павел!

Не приедет тот и на похороны старшего брата, но тогда семье умершего будет уже не до обид.

После 1 декабря 1934 года — после убийства СМ. Кирова в Смольном, тогда Ленинградском партийном обкоме, по стране пронеслись очередные чёрные вихри арестов, ужесточений, изгнаний. Из Ленинграда выслали много народу, из Москвы — также. На полный разгон колеса разделались с «бывшими» — до той поры ещё редкоуцелевшими дворянами, офицерами, священниками. Разумеется, не только с ними. Высылали семьями, высылали десятками тысяч. Ходовые тогда минус два, минус шесть — это вовсе не цифры температуры, это означало запрет на жительство в двух или шести наиболее значимых городах. Одним давали минус два — Москва, Ленинград, другим пожёстче, минус шесть — Москва, Ленинград, Киев, Харьков, Одесса, Владивосток. Многих отправляли в Казахстан, Среднюю Азию, Сибирь. Но репрессивная волна семью Снесаревых на этот раз миновала. А у Андрея Евгеньевича снова пошли «геополитические импульсы», он стал живо интересоваться тем главным, что происходило в мире, стал просматривать газеты и журналы, с радостью встречал своих учеников, превращавшихся в серьёзных учёных Тюляева, Губера, Никонова, размышлял с ними о том, что может в скором времени произойти в стране и мире.

Что может произойти? Прошло двадцать лет от начала Первой мировой войны, и завершилась она не так, как думалось и чаялось, и Родина — через так называемые революции — превратилась в погубительницу своих лучших сыновей злохуцшими, откуда взявшимися неисчислимо? И зачем же тогда понесены эти великие жертвы лучших в той войне? Зачем небывалый в мире Осовец? Крепость мужества и гибели. Зачем тот приграничный, от Варшавы недалёкий Осовец, слово дом родной, оборонял его земляческий Землянский полк, корнями из воронежских крестьян? Зачем он держался полгода под страшным огнём тяжёлых орудий, под бомбами и минами, а, впервые в мире выдержав смертоносный газовый ветер, предгибельно задыхаясь, остатками своих рот, харкающих кровью и кусками лёгких, пошёл в последнюю и победную атаку на вражьи позиции — атаку, которая отложилась в драме войны как единственная в мире «атака мертвецов»?

Проницательнейший снесаревский ум уже видел всесокрушающий ураган-силуэт Второй мировой войны и снова неичислимые жертвы его Отечества. И Брест, от Осовца совсем недалёкий. И видел облик победы, равный поражению каждой семьи. Победы, которую сведут на нет ненавидящие его Отечество мировые и внутренние силы.

И словно посыл из прошлого — ему часто являлись пространственный континентальный размах России и размах мирового океана в странном двуединстве, словно бы его имперская Родина, после Отечественной войны 1812 года огибавшая земной шар кругосветными путешествиями, по сути, глубоко и неоспоримо открывшая Антарктиду, нёсшая сторожевые службы у Аляски и Северной Америки, будет веками страной побед на пути справедливого мироустройства. Но всё былое — безвозвратное былое, и только слава или бесславие большой крови будут повторяться и повторяться… В этом конечно-несчастном человеческом муравейнике, где смешались древние и новые миры, духовные и физические воители язычества, иудейства, христианства, надменного его протестантского побега, буддизма, мусульманства, тысяч сект, жертвенной веры и баррикадной апостасийности, и над всём этим полем человеческих побед и поражений проливаются кровь и золото.

Евгений Андреевич не переставал волноваться из-за семьи, сокрушался, что ничего не зарабатывает и для родных он «балласт». А между тем занимался с сыновьями математикой, физикой, географией, рассказывал им наиболее существенное из своей жизни, из былого Отечества. По просьбе Милия Фёдоровича Достоевского, внучатого племянника писателя, подготовил автобиографию для справочника востоковедов.

3

События 1935 года подобны событиям прошлогодним, позапрошлогодним, извечным. Воюют, строят, разрушают, торгуют. Рождаются, по-разному живут, умирают, а то и погибают от кинжала, яда, пороха и свинца… как в древние, как в Средние века, как в новые века. СССР, разрушитель и правопреемник монархической России, продал Японии КВЖД — трагическую дорогу продал, ни рубля в её строительство не вложив, ни костыля не вогнав, да и продал за бесценок. Италия напала на Абиссинию. Подписание советско-французского договора о взаимопомощи на пять лет. Германия вводит воинскую повинность: недолгие годы до аншлюса, а там и до Второй мировой войны. Подписание торгового соглашения между СССР и США. Умерли Мичурин, Циолковский, Козлов, исследователь Азии средневековой. В стране отменена карточная система… Что ещё? В том же году разбился самолёт «Максим Горький». Погибший самолёт с именем пролетарского писателя — не предупредительный ли звонок самому писателю?

В этом ряду, казалось бы, не столь значительное событие — полностью выходит в свет книга Николая Островского «Как закалялась сталь». И всё же… Книга художественно слабая, начало и вовсе ничего доброго не обещающее: главный герой, покамест мальчишка, изловчается насыпать махорки в тесто в доме попа, конечно же, обрюзглого и злого. Снесарев уже хотел было закрыть книгу, но в беглом пролисте выхватил глазами незабытые названия: Шепетов-ка, Киев, Львов — действие книги разворачивалось в знакомых местах, где он три года провоевал. Не без любопытства прочитал про «Даёшь Варшаву!», ранение под Львовом, слова о границе — пусть и корявые, и идеологические, но о границе же: «На границе глаз нужен!»

Главное же в другом — удивительный и наивный образ славянского пафоса, порыва, надежды, мечты о всех счастливящем коммунистическом Беловодье, не ведающих, что Беловодье может обернуться Беломорьем, где на дно морское слепо ложатся затопленные баржи с несчастными узниками, где заключённых терзают гнус и голод, где их морят и расстреливают, где вдоль Беломорканала вырастают — сразу и забываемые — крестьянские кладбища.

И небывалый образ Корчагина, кажется, и забывшего, что он русский, — молодого бескорыстника-чудика, ушедшего с высокоруководящей и высокооплачиваемой должности, готового по пояс в воде стоять, на всех ветрах коченеть и тяжести таскать, и брёвна грузить на платформы, чтобы от заготовленных дров тепло Киеву стало; ни в чём не пожалеть себя, чтобы приблизить всемирное счастье — счастье всех народов земли (автор романа, при создании которого нашлись литературные помощники-подсказчики, будто стыдится слова «русский», едва ли трижды упомянув его).

Снесарев повидал поболее, чем автор книги, да и стократ острее и глубже видел запутанные дороги человечества, и он прекрасно понимал, что человек и страна, которые пренебрегают своими благами, интересами, властными и моральными традициями ради вселенского блага, будут третироваться мировыми властями и общественными мнениями. Желчный смех веками ударяет по бескорыстию.

Весною Андрей Евгеньевич был помещён в недалёкую от дома клинику нервных болезней, но пролежал там недолго: диагноз был поставлен скоро — последствия паралича и сильный склероз, а давать больному прописанные гиперсол, бром и люминал можно было и дома. Ванны, ладно бы, исключались, но исключались и прогулки, а без них он не мог обходиться даже в фронтовые, гибелью грозящие дни. Жизнь в движении, волнении, познании, жизнь под ярким солнцем исключалась. Можно было посидеть на балконе, да и то недолго.

Жена и дочь беспрерывно печатали, Снесарев постепенно обеих стал ревновать к… пишущей машинке. Семья перебивалась случайными заработками и приработками, например, сыновья, у которых по бедности не было даже сменных брюк, выполняли чертежи и составляли карты для разных учреждений. Иногда Андрея Евгеньевича, будто заточёнными крючьями, схватывали приступы тоски, с которой ему трудно было справиться. Память его слабела на глазах родных. Хотя иногда вспоминал строфы, даже целые стихи из Лермонтова, чему радовался, как ребёнок. Но главная его печаль — невозможность помочь близким — усугублялась день ото дня. Он видел, как на износ, ради куска хлеба насущного, тянется жилами семья, а он — безработный, не могущий осилить и малые дела, вынужден на всё это мучительно взирать и исходить болью и невидимыми слезами.

Слова, при конце Первой мировой войны обращенные к родным: «Я, как завзятый оптимист, надежд не теряю», не раз им повторенные слова, духом которых неизменно утверждалось и облагораживалось движение его бытия с отроческих лет, теперь, на его закате, утратили свой жизнекрепящий смысл, обессиленный страшными потерями Отечества, непрестанными и тяготными испытаниями семьи, собственными старостью и болезнями.

И всё чаще он молчал. «Ейка, милая дочь, зачем она уходит, куда она уходит?» А наследнице без наследства по ночам снились не цветы, а названия цветов и трав, во сне сходивших с отпечатанной ею ботанической рукописи. Единственное, что он спрашивал у спешащей, каждый день с утра убегающей в мир большой Москвы дочери: «Куда спешишь, дочь?»; или: «Успеешь, дочь?»; или: «Что главное сегодня делаешь, дочь?» Он спрашивал и был далеко от ответа. Тяжёлая, разум и память ломающая болезнь давила и делала жизнь чёрной, иногда — белой, а долее всего — чёрно-белой полосой экрана.

Затворилось, чёрно-белой завесой задёрнулось прошлое. Недавнее его прошлое стало совсем как мёртвое. Но чем ближе к молодости, к детству, тем прошлое, сопротивляясь забвению, вырисовывалось всё ярче. Только оно было не совсем точное, сплеталось в причудливую вязь. Миронова гора, как изба в сказке, вдруг передвигалась к отрогам Памира, славянский Дон вдруг становился притоком индийского, арийского Ганга, и, наоборот, Россия и Индия обнимались садами, сплетались белыми цветущими ветвями.

И Карпаты помнились. Хотя и затянутые орудийными дымами, виделись незамутненно, ясно и четко. Иногда — до вырванного фугасом дерева, на миг, на все века зависшего в воздухе… Герой повести его земляка писателя Платонова в «Потомках солнца», имея в руках «сконцентрированный ультрасвет», производит сатанинский эксперимент: сметает с лица земли Карпаты. У Снесарева Карпаты сохранились.

За год до смерти… Сердце неровно билось, по ночам вздрагивало, как измученное и чем-то испуганное дитя.

4

Когда в 1936 году отмечали 85-летие Ивана Петровича Павлова, физиолога, академика, нобелевского лауреата, на высоком государственном уровне ему было обещано исполнить любое его желание; он попросил малое — не закрывать церкви в честь Знаменской иконы Божией Матери до его смерти, так как в ней он венчался, крестил своих детей и хотел бы, чтобы здесь свершилось его отпевание. Нет, Церковь ещё в опале, ещё не принято секретное постановление Политбюро о ленинских ошибках в религиозной сфере. Но Павлова отпевают в церкви. Явление, разумеется, всех удивляющее: такого ранга людей хоронят теперь в Советской стране не в земле, а в кремлёвской стене, и не под колокольный звон, а под торжественно скорбный государственный оркестр. Да и редко слышен колокольный звон: из семидесяти тысяч, даже больше, православных церквей, соборов, монастырей не уцелела и десятая часть; разрушенные, они как немощные пни в вырубленном, когда-то благодатном, прекрасном лесу. И дорогие Снесареву церкви (где крещён, где ставил первые свечи, где венчался, где молился за погибающих) — среди них.

5

А живущим — свои хлопоты, потери, бесправие, неустроенность, бедность. Впрочем, кому как. У кого-то стремительный карьерный рост, богатый быт, жизнь как праздник, но всё это тоже ненадёжно. Были введены новые воинские звания — маршальские, первыми маршалами стали Блюхер, Будённый, Ворошилов, Егоров, Тухачевский, скоро троих из них расстреляют.

В Москве начнутся громкие политические процессы. И фамилии Зиновьева, Каменева, Сокольникова, Радека, Муралова, Пятакова, Раковского, Бухарина, Серебрякова, Крестинского, Смилги, Бела Куна, Ягоды… словом, тех, кто составлял основной корпус ленинской гвардии, будут преданы всеобщему поношению, а сами «гвардейцы», совсем не кристальные, а равнодушные к народной судьбе революционно-террористического замеса временщики, будут лишены и политической сцены, и жизни. Но не одни они… Сверкающая коса смерти снова пройдётся по народу, стремительно убывающему крестьянами и «бывшими».

6

В 1936 году был принят план генеральной реконструкции Москвы. Расширялись улицы, сносились дома, вырубались бульвары. Дом, где обрела приют семья Снесаревых, торцом выходил на Зубовский бульвар и тоже подлежал сносу.

Выселяемый человек получал на руки две с половиной тысячи рублей и обязан был выехать из Москвы, а для его домоустроительства, для новой его жизни отводились места близ Перова, Пушкина, Кучина, Косина — часто на неудобьях, на приболотных, приторфяных почвах. Застройщики хлопотали, не зная отдыха. Это было похоже на великое переселение народа.

Дочь рассказывает: «И за визгом пил, стуком топоров для многих не был слышен шум чёрных воронов, ночные звонки в квартирах и звук шагов уводимых людей. В Москве (да и не только в Москве) шли аресты. Люди вдруг не выходили на работу, не возвращались домой с работы, куда-то исчезали; от академиков до дворников… Но нас эта сторона 1937-го не коснулась… Начались поиски участка. Конечно, старались найти поближе к Москве и чтобы не очень далеко от железной дороги. Объездили все окраины Москвы, которые считались Московской областью, все окрестности… А дома постепенно собирались: укладывали книги в ящики (часть ящиков с книгами так и осталась неразобранной со дня переезда с Воздвиженки. Продали часть книг в кабинет Востока при историческом факультете МГУ, а часть — в Ленинскую библиотеку».

Далее дочь вспоминает, что 7 июля пришли грузчики и какие-то торопящиеся люди погрузили вещи (за исключением небольших чемоданов с самым необходимым) и повезли на Московские склады. Андрей Евгеньевич снова впал в бессознательное состояние, его поместили в клинику, откуда ему уже не выйти. А семье, вынужденной перемогаться раздельно у родственников и знакомых, пришлось срочно озаботиться поисками и подмосковного участка для жилища, и определённого под снос дома, какой можно было бы перевезти на участок.

«Как-то, проезжая Кусково, обратили внимание на свободный треугольник земли между Главным проспектом и Железнодорожной улицей. После отказа и хлопот участок был нам отведён. Это была очень большая победа, т.к. участок находился в 5 минутах ходьбы до станции. А от Кускова до Москвы поезд шёл около 16 минут. Теперь вся энергия была брошена на само жилище. В Москве сносилось великое множество домов, в том числе деревянных. В связи со строительством нового Краснохолмского моста на ведущей к нему трассе подлежал сносу большой двухэтажный дом… Дома, сносившиеся по генеральной реконструкции, продавались по цене дров. И вот эту двухэтажную махину с 8 комнатами мы купили за 4500 рублей. Нужно было найти бригаду рабочих для разборки и перевозки дома. Нашли и таковую и довольно скоро…» — пишет дочь.

В сентябре 1937 года застройщиками Снесаревыми с Перовским горсоветом на 25 лет был подписан договор о постройке в посёлке Кусково двухэтажного дома. К зиме коробка была возведена, успели даже сладить и покрасить крышу.

Снесарев этого дома не увидит. Хороший деревянный дом, боярышник вдоль забора и… огромный долг, тридцать тысяч рублей, который его семья отдавала разным людям, по-разному ждавших: или напоминавших, или словно вовсе позабывших. Последний долг будет выплачен в 1960 году из денег, полученных за его реабилитацию как откупная за жестокое неповинное лагерное его заключение… несозданные, потерянные книги, потерянную заключительную главу жизни.

После очередного обморока, сосудисто-мозгового удара Снесарева спешно доставили в клинику. Когда он очнулся, не мог понять, где он: в больнице или в тюрьме. Как вспоминает Евгения Андреевна, это произвело на него страшное впечатление. Родные не отходили от его постели, дежурили день и ночь. Последние дни он был в беспамятстве. 4 декабря 1937 года его не стало.

Здоровье его жены было окончательно надломлено годами непрестанного стресса — тенями всяческих угроз, полуголодным, неустроенным бытом, беганьями по приёмным, стояниями в тысячелюдных очередях, тревогами за мужа, болью за детей, уходивших, угасавших, как и она, от чахотки. Её не стало в пятьдесят пять лет — умерла она 15 февраля 1940 года.

Похоронили её в одной с мужем могиле. В одной могиле — так, наверное, и должно было статься по их верной жизни!

7

27 января 1958 года на заседании Военной коллегии Верховного суда дело Снесарева Андрея Евгеньевича было пересмотрено. Постановления от 13 января 1931 года и от 18 июля 1931 года отменены за отсутствием состава преступления. Реабилитирован посмертно. В 1973 году от Министерства обороны на могиле Снесарева был установлен памятник.

8

Этот трагический тридцать седьмой. Разумеется, времена Гражданской войны или коллективизации, годы сокрушения Церкви и крестьянства ничем для русского народа не легче тридцать седьмого, а намного жесточе, страшнее, но это уже другой разговор и об этом — другие книги.

Уходит Снесарев, преждевременно подкошенный Северными лагерями, Соловками, Кемью. Он — державник.

Уходит и Тухачевский, с которым его пути пересеклись. Тоже державник.

Один хотел блага России, многое сделал для того. Другой, может, тоже любил Россию, но ещё более — себя.

Их сломил третий, который тоже выстраивал державу — империю уже советскую, но на русском хребте и на костях, в основном русских.

9

«Клим! Думаю, что можно было бы заменить смертную казнь Снесареву 10-ью годами. И. Сталин».

Впервые эта написанная карандашом записка предстала взорам любопытствующих в 1989 году на аукционе «Сотбис», где и была продана. Стартовая цена записки — пять-семь тысяч фунтов стерлингов. Тогда же выставленные для продажи строки первого в мире в области литературы нобелевского лауреата Сюлли Прюдома в стартовой цене — две-три тысячи фунтов стерлингов, и строки Льва Толстого — столько же: две с половиной тысячи всё тех же фунтов стерлингов.

А если бы вовсе не было этих смертных приговоров, этих тюрем, этих лагерных лет! Сколько бы ещё доброго и нужного для своей страны совершили люди, близкие Снесареву по своим подвижничеству, интеллигентности, державному, патриотическому духу. Но их ударили и сбили… и сбивают… на самой вершине их благородной и вдохновенной деятельности.

…Дороже всех — строка Сталина. Да и впрямь… «Клим! Думаю, что можно было бы заменить смертную казнь Снесареву 10-ью годами. И. Сталин».


НА РОДИНЕ И В МИРЕ