— Послушайте, князь, в хорошем настроении вы просто Монте-Кристо! В предыдущую нашу встречу, шоб мне никогда не пережить такого снова, вы ругались хуже, чем мачеха Шолом-Алейхема!
— Ай, Миша, за чего я совсем забыл сказать! — оживился верзила в клетчатом пиджаке, прислонившийся к абрикосовому дереву. — Когда мы делали вчера налет на Тартаковского, мимо как раз шел дядя Шолом! Он тебе кланялся, а потом пугал, шо напишет об тебя в своей газете!
— Сэмен, шоб наша полиция была такой же расторопной, как и ты! Шо я могу сказать за этим писателев? Кто знает, шо бы стало со мной, если бы моя мама ругала меня так же, как тетка Хана ругала дядю Шолома? Какой приличный человек может стать с ребенка после того, как ему обзовут «пипернотером» или, шо еще хуже, «сыном дятла»?
Во двор вновь вбежал запыхавшийся Изя Бабель:
— Дядя Беня! Я сейчас бегу от дяди Оси, а дядя Ося велел тебе передать, шо ты шлемазл и с твоих дел ему одна изжога, гори огнем место, где ступает нога хасида, но с уважения к твоему батьке он записал тебе все суда, которые отходят из порта сегодня и завтра!
— Миша, кто может сказать капитану за наших плеточников?[21]
— Беня, шоб все меня верно поняли, — с этой канцелярией нам дорога только в одно место во всей Одессе, где флот могут попросить за нас. Моня, останешься с нашими гостями, шо бы им не было грустно! — велел Беня громиле в багровой жилетке. — И дай себе памяти, шо Артиллеристом ты стал не от того, шо твой папа носил такой страшный шпалер, шо у тебя за поясом, а от того, шо он честно спер из порта сигнальную пушку! Лева, распорядись по фаэтону!
А дело обстояло так.
После трех дней в участке охранник арестантских камер, пожилой полицейский, переведенный на это место из городовых по возрасту и немощи, шепотом рассказал Коле, что назавтра его вместе с Троцким отправят в Одесский тюремный замок для пребывания под стражей до окончания расследования.
Коля принял новость с невозмутимым выражением лица, с каким он, собственно, и прожил большую часть своей жизни. Троцкий же от полученного известия испытал даже некоторое облегчение — тюрьма, хоть и не лучшее на земле пристанище, но для лопатинской сущности место уже знакомое и более привычное, чем все перипетии последнего месяца его жизни, включая странствия в горах Кавказа в компании с грузинским Натти Бампо. Что с ним произойдет в узилище, Троцкого не особо волновало, потому как теплилась надежда, что Дато узнает о его неприятностях и из беды выручит. Где-то в глубине лопатинского подсознания вяло шевельнулась мыслишка о помощи от Винницкого, но тут же угасла и более не беспокоила.
Поэтому, когда после обеда следующего дня им приказали собираться на выход с вещами, и Троцкий, и Корено выполнили команду незамедлительно. Тем более что из вещей и у того, и у другого наличествовали только одежда да головные уборы.
Во дворе арестантов ждала прибывшая из Одесского тюремного замка закрытая карета под конвоем команды из двух нижних чинов и одного унтер-офицера. Унтер, серьезный, немолодой и многоопытный мужик, внимательно изучив сопроводительные документы, запер подконвойных в карете и уселся на козлы рядом с кучером. Его подчиненные, вряд ли состоявшие на службе более одного-двух месяцев, придерживая однозарядные винтовки Бердана, с трудом взгромоздились на лошадей, и процессия тронулась в путь.
Карета неспешно проследовала по Новорыбной улице. Маршрут следования Троцкому пересказывал Коля Корено, который даже не выглядывал в окно, чтобы знать, где они в данный момент находятся.
— Вокзал проехали. Ришельевская справа осталась. Мимо Щепки тянемся. За город выехали. — Николай, уподобясь экскурсоводу, говорил, чуть растягивая слова. — Сейчас справа Чумная гора будет, а слева — Сахалинчик…
Уловив вопросительный взгляд Троцкого, Корено рассказал ему, что Сахалинчик — трущобное поселение распоследней бедноты, которых зовут отчего-то «кадетами», а Чумная горка (ударение Коля ставил на первом слоге) — стародавняя насыпь на месте чумного могильника — последнего пристанища нескольких тысяч жертв морового поветрия начала века.
— Тут кругом кладбища… — флегматично буркнул Коля, низко нагибаясь, чтобы взглянуть в окно. — Дальше будет сначала православное, потом — еврейское.
— Чего это мы совсем шагом поехали? — поинтересовался Троцкий.
— Да им по инструкции перед кладбищами осторожничать положено…
Вдруг позади кареты кто-то вскрикнул, словно от внезапной и сильной боли. Мгновением позже испуганно заржала лошадь, и послышался шум падения на землю массивного тела. Лев услышал, как урядник ошалело проорал: «Гони!» — и сразу же за его воплем что-то гулко ударилось о крышу кареты, как будто кто-то прыгнул на нее с разбега. Чей-то гортанный голос, смутно напоминающий голос Туташхиа, приказал остановиться. Ответ урядника заглушил храп лошадей и скрип колес остановившейся кареты — и наступила тишина.
А потом широко распахнулась дверца кареты, и в проеме Троцкий увидел улыбающееся бородатое лицо своего кавказского друга.
— Хорошо спрятался, брат, — невозмутимо произнес Туташхиа. — Насилу нашел. Жизнь короткая, дел много, зачем тебе тюрьма? Давай лучше я тебя на дочке Сандро женю. Тоже тюрьма, но кормят лучше.
Выйдя из кареты, Лев, словно не веря в неожиданное избавление, плюхнулся в дорожную пыль и молча наблюдал, как урядник и кучер затаскивают в кареты тела конвойных, а после и сами в нее садятся. Заперев замок на двери, Туташхиа, сильно размахнувшись, забросил ключ в бурьян и подошел к Троцкому.
— Не переживай, друг, я никого не убил. — Абрек рывком поставил Льва на ноги и продолжил: — Одного солдата я камнем с коня сбил, на второго прыгнул — вместе с лошадью свалил, уряднику с кучером я и вовсе только револьвером пригрозил. Все живые, никто не умер.
— Вот и славно, что без трупов обошлось, — с явным облегчением вздохнул молодой человек. — Все ж не аб… бандиты какие, люди государевы. — Немного помолчав, он кивнул в сторону настороженно поглядывающего на них Корено: — Дато — это Коля, Коля — это Дато. А теперь, когда все знакомы, может, уже уберемся отсюда куда подальше?
Миша Винницкий, Бенцион Крик и несколько их помощников до перекрестка Преображенской и Дерибасовской добрались уже поздним вечером.
Нужный им дом по адресу: Преображенская, тридцать два, даже если искать специально, найти непросто. Во-первых, Преображенская улица — единственная во всей Одессе, где нумерация домов ведется в обратном порядке. Во-вторых, трактир «Гамбринус» расположен в полуподвальном помещении и не имеет вывески.
Однако зал трактира никогда не пустовал. Люди шли сюда тропами, протоптанными уже целыми поколениями моряков, портовых служащих и иного люда, чей заработок — труден, отдых — скуден, а кулак — тяжел. В зале, заставленном вместо столов большими бочками, а вместо стульев — малыми анкерками, где пол всегда усыпан свежими опилками, а каменные стены всегда блестят от влаги, собирались люди всех национальностей — от филиппинцев и китайцев до голландцев и шведов. Временами в толчее могучих спин, затянутых в матросские фуфайки, закипала скоротечная ссора, временами кто-то с криком «Плаваем далеко, гуляем глубоко!» бросал на столы перед собой пачки денег и сыпал пригоршни монет, бывало, сверкал в тусклом свете газовых рожков кривой малайский кинжал.
Но сердцем всего «Гамбринуса» являлась не буфетная стойка, не огромная пивная бочка возле нее и не компания морских волков, стучащих кружками по столам, а неудобный круглый табурет напротив места тапера, где сидел из вечера в вечер кабацкий музыкант Александр Яковлевич Певзнер.
Среди людей тридцати национальностей, всегда ухитрявшихся иметь веский повод не любить друг друга, признавался лишь один язык, понятный всем — музыка. И что бы ни начинали петь гости «Гамбринуса» — английский гимн, веселую еврейскую песенку или заунывный йодль, Саша Певзнер тотчас же безошибочно ловил мелодию и начинал подыгрывать на скрипке; следом подключался и его пианист Миша Хомицер. Сашке было около тридцати лет, он не имел жены и жил с мамой на Садиковской. Внешне нескладный: курнос, лысоват, с приподнятым подбородком, пухлыми щечками и маленькими усиками, он производил впечатление недалекого простачка. При том, что все знали: доверять ему можно безоговорочно, потому что Сашку не сломить ни облавой, ни ведром пива. И его не просто знали и любили — он стал одним из топонимов Одессы, подобных Дюку или Фонтану. Бывалые моряки, зазывая друзей в кабак, говорили не «пойдем в «Гамбринус», а «заглянем к Сашку-музыканту!»
Оставив свою свиту на улице, Крик и Винницкий спустились по двадцати истертым ступенькам в длинное помещение кабака. Налетчик дружески похлопал по плечу статую фламандского короля, стоявшую сбоку от входа.
— Бе-е-еня! — радостно поприветствовала Крика буфетчица. — Надеюсь, ты к нам без налета?
— Мадам, ну шо вы говорите! Грабить «Гамбринус» будет все равно, как сиротский приют — жалко, и дети плачут!
— Вы по пиву или по мамзель, Беня?
— Никаких Мопассанов, мадам! Я до Сашки, причем исключительно по серьезной заботе!
Отыграв «Славное море, священный Байкал», Саша спустился со своего помоста.
— Саша, я всегда рад за твое искусство, но сегодня я исключительно по прозе жизни. Взгляни и скажи, есть ли здесь моряков с кораблей на этой бумаге?
Певзнер взял список, быстро пробежал его глазами и, повернувшись в зал, стал высматривать кого-то между столиками.
— О, Беня, вон поглядите туда — добрейшей души человек, Ховрин Артемий Кузьмич! Сильно меня уважает за «Боже, царя храни!», сыгранный под мотив фрейлехс. Пароход «Одиссей», и никак иначе. Артемий Кузьмич! Можно до вас со срочным делом?!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
10 сентября 1899 года. Одесса
Когда Ховрин, вежливо поддерживаемый Певзнером за локоток, слегка покачиваясь от выпитого в процессе беседы алкоголя, вошел в невзрачную мазанку, одну из тех, что роились вокруг гавани, словно чайки вокруг телеги с рыбой, на берег уже опустился поздний вечер. Встав на пороге комнаты и упершись руками в бока, он обвел жилище мрачным взглядом. Узрев Троцкого, Туташхиа и Корено, молча сидевших за столом, Ховрин повернулся к Певзнеру: