В воротах торчали бессменные пулемёты, горели костры. Оно и хорошо: со света не видать тёмного подъезда. Савинков оставил Флегонта Клепикова в первых дверях, а сам поднялся в «бельэтаж», на площадку, где раньше за высоким бюро восседал вахтер. Сейчас — лужи грязи, сквозняки от выбитых окон, не говоря уже о коврах и цветах. Грязь, мусор, как на помойке. Сквозняки разносили обрывки газет. Несокрушимая дверь несокрушимой, казалось бы, петербургской профессорской жизни злосчастно раздергана и ошмугана не иначе как воровскими медвежками или штыками, — глумились, ломились и без него, а у него какие же штыки? Тихо, осторожно постучал. По опыту знал: такой стук и привлечёт только внимание вечно настороженной 3. Н. Чуткое ухо уловило шаги. Прошаркали подошвами, замерли у двери. Савинков подал голос:
— 3. Н.?..
Не отзываются и на этот явный пароль.
Тогда он губами в замочную скважину, уже погромче:
— ...Убийца в Божий град не внидет,
— Его затопчет Рыжий Конь...
— Или Бледный...
Только после того и щёлкнула тяжёлая задвижка, а потом и какие-то тяжёлые засовы отодвинулись...
— Бледный, Бледный! Боже мой, Борис Викторович... Какими судьбами?!
— Революционными, мадам, революционными, — чтобы скрыть удивление, отшутился он, проходя в прихожую, но не раздеваясь.
— Нас уплотнили, — подала она и свой пароль, всем хорошо известный по нынешним временам. — Люди неплохие, не матросы, но...
— Понимаю, милая 3. Н., понимаю... — никак не мог настроиться Савинков на прежний лад. — У меня там слесарь один... на стрёме, как говорят блатари...
— Так давайте, давайте этот стрём сюда! — слишком поспешно засуетилась 3. Н., кутаясь в тяжёлую, какую-то бабушкину шаль, которую Савинков никогда не видывал на её хрупких плечах.
Он вернулся на лестничную площадку «бельэтажа» и тихо присвистнул. Флегонт Клепиков не заставил себя ждать.
Впустив его, Савинков уже самолично задвинул все мыслимые и немыслимые запоры и взглядом вопросил: куда? Хозяйка, обычно такая шумная и поэтически экзальтированная, тоже взглядом показала: сюда. Значит, в проходную комнату, и ещё подальше, в тот знакомый глухой чулан. Там всё оставалось на прежнем месте: узкая кровать, для какой-то самой зачуханной прислуги, столик, один-единственный стул... и ночной, можете себе представить, ночной горшок...
Тут, в комнате без окон, было глухо, и хозяйка уже смелее, пытаясь сбить своё смущение, отпихнула носком валенка — да, господи, валенка! — уродливую и насмешливую посудину:
— Прочь с дороги... революць-онный ватерклозет!
Савинков понимающе кивнул, снимая с плеча солдатский мешок. Флегонт Клепиков принял это как нужный знак и распустил шнурок своей торбы, более объёмистой и тяжёлой:
— Раз уж так, раз уж мы торопимся...
— Ничего, посидим, — присел Савинков на единственный стул, приглядываясь к хозяйке и прислушиваясь. — Кстати, а где же Дмитрий Сергеевич? Что, без него?
— О, Дима!.. — начала помаленьку входить 3. Н. в свою роль. — Милый Дима отрабатывает нашу... и вашу, да, господа, и вашу!.. свободу... Свободу, господа! Помните, ещё в марте нынешнего сумасшедшего года... давно ли?.. мы писали это слово с большой буквы?!
Улыбка совершенно не шла Савинкову, но он чувствовал, что и его каменное лицо растягивается от какой-то тихой грусти.
— Дмитрий Сергеевич читает матросам... да-да, господа, доблестным матросам «Авроры», прямо на самом корабле!.. лекцию на тему: «Историческая личность и её значение для судеб России».
— То есть Ульянов, Бронштейн, Апфельбаум — и Русь святая?
— Ах, Борис Викторович, вам смешно, а нам не до смеха. Тс-с!.. Хорошие люди... мы похлопотали, чтоб подселили хороших, но...
Клепиков тем временем развязал свою замызганную дорожную торбу — тут уже без всяких тайников и патронов, — с чёрными сухарями, гречкой, просом, вяленым мясом, луком и прочей дорожной необходимостью. А на дне оказалась такая непозволительная роскошь, что хозяйка от умиления прослезилась:
— Я не могу, нет, я не могу на это смотреть!.. Я сейчас, господа, чайку соображу... извините, без заварки. Но керосин у нас есть!
Она убежала на кухню... она, которая без прислуги ни ботинок, ни шубки не снимала, вот сейчас где-то там гремит, видно, керосинкой, — из такой чуланной дали в такой большой квартире этого, конечно, не слышно, но не трудно было представить нынешние хлопоты избалованной, уже немолодой петербургской салонной дамы, которой приходится сейчас думать о ночных горшках и каком-то керосине... Право, тут не было ничего смешного. Савинков рассматривал снедь, которую юнкер Павловского училища, по обычаю и уставу его бывавший и на императорских обедах, теперь скупо и осторожно разрезал на газете. «Правда», как безошибочно отметил Савинков.
— Ай да 3. Н. — тоже охранную грамоту в доме держит!
— Новые жильцы, наверно, приносят, — заступился за хозяйку юнкер, отирая нож о газету.
Кто нынче ходит без своего ножа? Юнкер прямо окладным резаком и кромсал донское сало, леща и утаённого в дорожных передрягах подкопчённого судака. А ведь были ещё и другие сухари — белые, знайте нас! — и шоколад в дореволюционной упаковке елисеевского магазина. Вернувшаяся с чайником и тремя чашками, слишком уж впечатлительная 3. Н. опять всплакнула:
— Это от счастья, от счастья, господа... Господи, не снится ли мне? Видите, как мы живём?
Кроме жидкого морковного чаю, на подносе было несколько трофейных — да-да, немецких, уж военные-то это должны знать, — совершенно иссохших галетин... и больше ничего... Хозяйка со смущением опустила поднос на не застланный убогий столик.
— Живём рас-прекрасно, милая 3. Н., — поцеловал Савинков дрожавшую от холода бледную руку. — И у вас, и у нас — непозволительная по нынешним временам роскошь. Видите, шоколад? Угощайтесь... и вытрите, вытрите слёзы. Они вам не идут.
3. Н. не то что постарела за эти зимние месяцы, а вся как-то посерела, словно вылезшая из своей норы мышка, и стали уж очень заметны её женские, старательно скрываемые годы.
— Да, живём распрекрасно, — в тон ему сказала и она, принимаясь в первую очередь за сало, которое слоила на белый, такой вкусный сухарик. — Вот трапезничаем в этом чулане, сидя прямо на кровати... и даже не познакомились. Нет, господа, ведь не слесарь же с вами, Борис Викторович?..
Тут нельзя было удержаться от улыбки.
— Интуиция? Поэтическое прозрение? Чтоб не перепутать чего в дороге, я его слесарем называю, но вообще-то... юнкер Павловского Его Императорского Величества училища... Флегонт Клепиков!
Всё-таки не забыл прошлое юнкер: вставая с железно скрипнувшей кровати, лихо прищёлкнул растоптанными каблуками и галантно поцеловал ручку, которая никак не хотела выпускать покрытый салом сухарик.
— Честь имею, Зинаида Николаевна!
— О, у вас ещё остались настоящие люди! А у нас здесь — уже никого... Хлопочем о пропуске хотя бы до Риги... или до Гельсингфорса, а уж там... Не вырваться без пропуска. По тайным лесным тропам мне не пройти, хотя и такой вариант обсуждается... Нет! — вдруг гневно вскочила она. — Пройду. Жива не буду, а пройду. Хотя лучше — законно, по нынешним собачьим законам... Вот ради всего этого и крутится несчастный Дмитрий Сергеевич возле большевиков... Или?!
Близки кровавые зрачки... дымящаяся пасть...
Погибнуть? Пасть?..
От стихов она и сама смутилась:
— Какие уж рифмосплетения! Разве что с кровью пополам...
— Будут, будут и стихи, милая 3. Н. Авось соберёмся с силами, и-и...
— Авось! Случай! И вы, Борис Викторович, на российскую погибельную случайность полагаетесь?!
— Нет, на себя. Да на таких вот, как этот юнкер, — положил он ему жестом старшего руку на плечо. — А потому и не хочу, чтоб вы рисковали. Обыски? Облавы?
— И облавы, и обыски. И проклятое уплотнение, как видите... Мы пока что существуем под маркой Комитета... Ой, забыла, как называется! — бесподобно по-прежнему всплеснула она ожившими руками. — Что-то вроде Комитета литераторов... или содействия революционным театрам, что-то такое...
— Значит, и дальше содействуйте, а мы поищем другое пристанище. Вы уж слишком близко от Бронштейнов, — кивнул он на глухую стену, за которой угадывалась даже спиной решётка Таврического дворца. — Нет нет, не уговаривайте, — допив чай, решительно и прощально поцеловал он руку опечалившейся 3. Н. и, пропуская вперёд своего спутника, в темноте стал выбираться в проходную комнату и дальше, к прихожей. — Передавайте наши приветы добрейшему Дмитрию Сергеевичу... ну, и всем, кого считаете нашими, — с нажимом добавил он. — Думаю, что мы дадим о себе знать. Скоро. Очень скоро!
Хозяйка шла следом с огарком чуть тлевшей свечи. Шёпотом, без всяких прикрас, призналась:
— Знаю я вас, Борис Викторович... вы уж себя поберегите... А то лучше оставайтесь? Ночь, куда вы?..
— Вот и хорошо, что ночь, днём было бы хуже, — ласково пожал он её худые, вздрагивавшие, истинно мышиные плечики. — У нас есть запасная нора. — Заглушая всякую печаль, добавил: — Хор-рошая норка!
И с этими словами, уже не оглядываясь на прощавшегося Флегонта Клепикова, открыл все мыслимые и немыслимые задвижки, вышел на лестничную площадку, всему прежнему Петербургу известный «бельэтаж».
Там, выше, топали какие-то пролетарские каблуки. Может, не совсем пролетарии, да ведь не спросишь, лучше и не дожидаться, — он почти бегом спустился к парадным, сейчас просто хлопающим дверям, так что Клепикову пришлось догонять уж истинной пробежкой. Встречи на лестничных площадках ни к чему. Такие встречи только усложняют и без того сложную, тайную жизнь... Пусть уж лучше всяк свою тайну в себе несёт, кто под полушубком, кто под шинелькой почтового служащего, а кто и под самой настоящей нищенской рванью. И так им у соседнего дома встретились двое. Бедолаги питерские, бездомные? Шпики новоявленные?..