...ползли в часовню, единственное безопасное место, и Патин…
...не посмел щёлкать затвором, а кричал им:
— Тряпку давайте какую-нибудь белую, олухи царя небесного... солдатики сраные!..
Не совсем, видно, олухи, потому что кто-то скинул гимнастёрку, потом и рубашку — на штык, уже было брошенный опасливо!.. Навстречу всё ещё метущей метёлочке Патин сам уже кликнул:
— Кончай, кончай. Генерал!
Крик ли услышал, рубаху ли белую увидал, передышку ли для дозарядки делал, но стихло. Пользуясь этой тишиной, Патин через ползущие гимнастёрки выпрыгнул наружу, уже не сгибаясь. Савинков шёл навстречу с пулемётом на изготовку:
— Ну как, поручик?
— Сами видите, — не посмел Патин панибратски тыкать, указывая ещё настороженной винтовкой на десяток поникших голов; на них не было сейчас ни единого краснозвёздного шлема, да и вообще ничего не было, кроме расплывшихся, удивлённых рож. Одна, которая посмелее, высказалась:
— Так вас всего трое, считая бабу?!
Патин круто обернулся на голос, а Савинков, замедлив шаг, вновь ощерился пулемётом.
— Да я ничего... да мы вроде как своих узнали?.. — нашёлся этот, видно, не из трусливых. — У Корнилова вас встречал! Комисса-ар?..
— Комиссар, да не ваш, — опустил Савинков пулемёт.
С колен было поднялся и распростёр руки, как бы собираясь обниматься, немолодой усатый солдат, которого и красноармейцем-то называть не хотелось: ясно, что и раньше побегал по окопам.
Но Патин, не в пример Савинкову, не опуская винтовку, предостерёг:
— Слишком ты быстр, хоть и постарше меня.
— Какое старшинство. Унтер, окопная вошь...
На эти слова, отряхиваясь, поднялась Капа, вцепившаяся в свою винтовочку.
— Ундер? Так должен знать и моего Ванюшу несчастного?..
Тот ничего не понимал, крутил головой, и уж Патину пришлось объяснять:
— Её унтера не на румынском и не на германском фронте кокнули — вот здесь, в этой деревне... В этой, суки вы питерские!
Как на призыв, Капа щёлкнула затвором и спустила курок... Щелчок и был только, пустой, запоздалый. Патронов-то уже не оставалось! Побледнев, этот, единственный из всех стоящий в полный рост, вдруг другим, извиняющимся тоном попросил:
— Прости меня, женщина. Иваном зовут... Иван — болван несчастный!
— Ванюша? Все ундеры — Ванюши? — только и уразумела Капа, бросая под ноги винтовку и уж без всяких лишних слов обнимая человека, в которого всего несколько минут назад стреляла, могла и убить, останься хоть один патрон в магазине...
Получалось что-то несуразное и дикое. На кладбище ещё вой продолжался, выходили из кустов с дробовиками мужики, Савинков сидел теперь на заброшенном могильном камне и как ни в чём не бывало курил сигару, Патин всё ещё размахивал по сторонам своей винтовочкой, а Капа, как дурочка, обнимала немолодого усатого и явно смущённого продотрядовца, который не хуже других стрелял по мужикам, из-за которого и вой на кладбище, может, не кончался... Всё могло быть.
Отходя от недавнего озверения, Патин увидел в живых Тишуню, увидел его кума, мельника, ещё нескольких знакомых мужиков и сказал первое и необходимое:
— Соберите оружие.
Винтовки стащили в кучу, насчитав двадцать три штуки, а потом и пулемёт к ногам Савинкова подкатили. Как награду. Мужики-то мужики, а понимали, что этот-то, с рогастеньким пулемётом и спас их всех.
— Что с ними делать? — отбрасывая и наполовину не докуренную сигару, спросил Савинков. — Расстрелять?
Пленные, и всего-то остатним десятком, под одну масть и побледнели. Только и выделялся своим неизгладимым военным взглядом Иван усатый. Он-то и решил дело:
— Стрелять!.. А что вам остаётся? Нет у вас ни тюрьмы, ни Чека. Стреляйте, мужики, но... — он обвёл взглядом своих сидящих на земле продотрядовцев. — Тогда меня первого. Комиссар убит, а я командир — с кого же и спрос.
Его простой тон поднял на ноги Савинкова.
— В безоружных солдат я никогда не стрелял. Говоришь, у Корнилова видел? Может быть, всё может быть... Но в самом-то деле — что же делать?
От мужиков вперёд выступил Тишуня:
— А вот что. Первое: похоронить мёртвых, ихних и наших, тоже двоих, царство им небесное, Парфёну да Николаю... Второе: крепко запереть в амбаре весь оружейный инвентарь, потому как он денег стоит, на первое время и сторожу поставить, чтоб зря не стреляло. А третье — сообча выпить... покрепче, и за поминки, и за победу, как я понимаю. Дальше всякий сам решает. Мы же не будем добивать этих несчастненьких.
Так ясно высказался тихий Тишуня, что нечего было к добавить. Но всё-таки взводный, Иван усатый, низко поклонясь, добавил:
— Спаси вас Бог, мужики. Я-то псковской, из деревни Избяны...
— Тоже Избишино?
— Как у нас?..
Мужикам было удивительно слышать такую новость.
— Да мы не знали названия деревни. Нам приказ был по карте: ткнули пальцем — вот здесь раздавить контру!..
Савинков вытащил из внутреннего кармана новую сигару и, помахивая ею, остановил дальнейшие суесловия:
— Приступаем к первому пункту нашего соглашения... чтоб поскорее перейти к третьему! И-и... чтоб без всяких фокусов, — наказал он взводному, поднимавшему с травы своих воспрянувших продотрядовцев.
Тот согласно кивнул головой.
Ах, что за вечеря была!..
Савинков давно отвык от простых человеческих посиделок. Да, собственно, и не знал их: то Парижи, то Петербург, то великосветские салоны, то конспиративный бедлам. Конечно, и он поминал боевых друзей, и немало, но ведь под шампанское, под хрустальные бокалы. Здесь ни того ни другого не было. Да и к чему хрусталь? Тут же на теплом и ввечеру июньском кладбище расставляли столы, кто какой притащил. Повыше, пониже — камушки, пулемётами ощипанные с часовни, приносили и под ножки подсовывали, равняли. Скатерти отыскали, иные и свадебные, каёмчатые. Словно жалеть было уже нечего. На пристань нарочного сгоняли, вина в складчину привезли, да и самогонки кой у кого оказалось, у Тишуни так и предостаточно: говорил, на всякий революционный случай... Началось не с песен — с поминального плача; его по праву многодетной теперь вдовы завела Парфениха, баба ещё хоть куда. Бывало, похвалялась своим рыбарём Парфёном: уж дюжину-то, это точно, наласкаем! Слишком рано похвалялась... Теперь вот в изнеможенье припала к плечу этого пулемётчика, Савинкова; еле притащили за стол, ни мертву ни живу. Пленники глаз не могли поднять — ведь они же и убивцы; свои тоже не знали, что делать. Сироты — мал мала меньше — от свежей могилы к столам беспрестанно набегали, хватали что ни попадя.
Деревенская атаманша Капа тоже чудной стала: всё про «ундера» да про «ундера». Даже Савинков приглядывался: что за дурь такая? Он знал про увлечение поручика Патина. Да и не очередная любовь, и не дурная бабья кровь — просто сумасшествие. Взводный Иван как мог отбивался, но Капа раз за разом наскакивала на него и при всех целовала с жутковатым криком: «У-ундер!..» Может, и зацеловала бы и стыдобушку, не заведи Парфениха, откуда что и взялось, упокойный и успокаивающий плач:
Это чья в поле айва
Стоит без огорожи?
Это чей новый срубец
Стоит без верху строен?
Это чьи новы сени
Стоят без подволоку?
Это чья жарка шуба
Лежит без поволоки?
Это чьё злат-колечко
Сыр-слезой орошает?
Это чья бедна вдовка
Молода овдовела?
Это чьи бедны детки
Малы без батюшки осталися?..
Даже давно замерзшую душу террориста холод пробрал, когда они в восемь голосишек, по малости без особой и тревоги, закричали:
— А твои, мам, твои!..
Один из пленных вскочил из-за стола:
— Простите, люди добрые, больше не могу!.. — бухнулся ей в ноги и заревел.
Парфениха, как бы очнувшись, сама его усадила обратно, села рядом и подала полный стакан, а потом и себе такой же. Кто-то сказал запоздало:
— Пусть земля им... всем... будет пухом...
И вроде как не делилось на тех, что легли в братской могиле, и на тех двоих, приткнувшихся к семейным огорожам, и даже Ваня-Ундер, оплаканный двумя неделями раньше, тут как тут пребывал, под обезумевшим шепотком Капы:
— Вот так и живём, Ванечка, так и стараемся...
Душный июньский вечер незаметно переходил в короткую, тихую ночь, но благостной тишины за столами не было. Поплакали да и заговорили, поговорили да и попеть попытались, не то про царя-батюшку, не то про Шексну-матушку. Расходиться не хотелось, хоть и надо было, пора. Никто не поминал о главном: что теперь, после потери и второго продотряда, будет с деревней? Да и куда девать пленников? Савинков и Патин наутро же собирались обратно в Рыбинск, а ведь здесь десятеро оставалось! И хоть взводный Иван сказал: «До могилы вас не выдадим!» — как было верить? Оружие попрятали надёжно, но кто поручится, что в чёрный день чёрные же руки не найдут?
Чувствуя такое настроение, Иван-взводный предложил:
— Здесь леса и болота необозримые, — свяжите нас, завяжите глаза и отвезите в какой-нибудь дальний угол. В Питер возврата нет, всё равно расстреляют... Единственное, оставьте только пилу да несколько топоров и лопат.
Посовещавшись наедине с Тишуней и другими мужиками, Савинков и Патин согласились: верно говорит Иван. Доверие — не яйцо куриное, в одно утро не снесётся. Надо дать пленникам время, а деревне — спокойствие. И чтоб уж наверняка, они с поручиком Патиным сами и отведут их на Гиблую Гать; к ней только один проход, да и то по колено в воде. Нужны две подводы и два обратных возчика, хоть самых несмышлёных. С завязанными глазами пешедралом не погонишь.
Когда объявили пленникам это решение, они на удивление легко согласились и попросили только немного муки да картошки, мол, после чем-нибудь рассчитаются.
Но поутру не кто иной, как Тишуня, прибавил охотничье ружье со всем необходимым, а Капа, когда по росному берегу отмахали уже вёрст пять, сама просительно и навязчиво приладилась. Мол, что ей, бездетной и безмужней, в деревне-то теперь делать? Был Ваня-Ундер — и есть Ваня-Ундер, чего такого. Взводный качал головой, Патин, как последний солдафон, матерился, Савинков понимающе помалкивал. Что оставалось делать? Ясно, любовью ни от неё, ни от него и не пахло. От чёрной немочи блажит — и пусть себе блажит баба!