Генерал террора — страница 78 из 95

   — О чём речь, любезная Любовь Ефимовна. Мои руки на что?

Он без обиняков подхватил её и под показной, радостный визг вознёс на левую полку. Покурив в коридоре, и сам на правую сторону вознёсся, оговорившись:

   — Извините, я привык спать на правом боку.

   — А я на левом. Ведь правда, Саша? — свесила она вниз всегда распускавшиеся без шляпки жгучие волосы.

   — Правда, Люба... не помню, — похмыкал Деренталь, позвякивая рюмкой. — Я рад, что там у вас так хорошо совпало. И у нас тут совпа...денье, да!

Со стола ничего, конечно, не убирали. Близко. Удобно. Знай побрякивай-позвякивай.

Но сколько можно?

Свет в вагоне хоть и плохонький с сырого угля, но всё-таки был. Накушавшись в охотку, Деренталь отвалился к стенке, прикрылся прихваченным в дорогу французским романом. Юнкер старательно изображал из себя спящего. А что изображать им, святым духом вознесённым на верхние полки?..

Поезд пылил снежком вторую неделю. В этих просторах давно потерялась власть забытой Директории. Возникла было властишка какого-то байкальского атамана, но и она после незадачливой перестрелки пропала в метельной мгле. Помаячило за окном нечто монгольское, скуластое — заступить дорогу не решилось: пулемёты во всех тамбурах стояли. Потарахтело скучным переплясом полнейшее безвластие; опять какой-то атаман... с китайской плоской рожей!.. Кто там ещё? Не чукчи ли?..

Самое время посмеяться — хоть и на русской земле, а уже японские ветры.

От сырого уголька в вагоне и в самом деле было нежарко. Когда разговариваешь — парок из уст в уста. Савинков не унижался до шёпота — как всегда, своим тихим шелестящим голосом:

   — Вот так, Любовь Ефимовна, — жизнь. Я был шафером на вашей парижской свадьбе. Теперь, если когда-нибудь попадём в Париж, кем стану, позвольте спросить?

   — Всё тем же — Борисом Викторовичем... не решаюсь называть Борей...

   — И — не называйте. Это вульгарно. Мы с вами всё-таки светские люди. — Он через пропасть потянулся к ней, чтобы поцеловать ладошку.

Как по приказу и свет погас.

   — Мы не опустимся до темноты... наших отношений! Видно, опять уголёк сыроват.

Будто услышали его голос, устыдились. Вежливый стук из-за двери:

   — Есть свечи, господа. — Сам же начальник поезда и принёс. — Не царские, но всё же...

   — Несчастному царю свечи уже не потребуются. Разве что поминальные...

   — Не ожидал от вас, Борис Викторович, такого монархического сочувствия.

   — Извините, я и сам не ожидал. Но — не люблю революционной грязи. Вы задели самую больную струну в моей душе.

   — Если так, извините и вы. Ненароком.

   — Прекрасно, обменялись любезностями! Хотя от бессонницы мне не уйти... Вы догадливы — свечи. — Он взял одну, поставленную в пепельницу, в уголке своей полки прикрыл газетой... и, забыв недавний разговор, отвернулся на левый бок.

Противоположная полка обидчиво и нервно скрипнула. Начальник поезда, прикрывая дверь, стыдливо пробормотал:

— Спокойной ночи...

Савинков его не слышал — читал скупленные на очередной станции газеты. Любовь Ефимовна нарочно ворочалась с боку на бок. Деренталь при свете нижней свечи шуршал французским потрёпанным романом, юнкер старательно прихрапывал — всё как должно быть. И даже собственные мысли не сегодня же родились. Кондуктор теперь не знал, чем угодить, газеты на всех станциях скупал охапками, даже и многомесячной давности. Савинков читал такие жуткие измышления о рыбинских днях, что впору было схватиться за браунинг. Но было и поновее — о покушении на Ленина, о Директории, о Колчаке... и об убийстве царской семьи... Рука большевистской цензуры сюда не дотягивалась, писали кто во что горазд. А он?

Уставившись в потолок, спрашивал себя об одном и том же: «Что со мной происходит? Любовь к царям?!»

Когда он готовил убийство великого князя Сергея Александровича, в душе не было ни тени жалости. Когда трижды срывалось хорошо, казалось бы, подготовленное покушение на самого Николая, оставалась только досада: опять не вышло! По Божьему промыслу опоздал на благотворительный бал и не попал под кинжал Татьяны Леонтьевой; по трусости матроса избежал на «Рюрике» отравленной револьверной пули; по недогадливости одного растяпы в очередной раз прошёл мимо расставленной ловушки... и для чего?!

Чтобы со всей семьёй, с дочерьми и малолетним наследником, быть зверски убитым в Ипатьевском доме Екатеринбурга?!

Опять вспомнился бесподобный Ваня Каляев. У него дважды не поднялась рука бросить бомбу в карету князя Сергея, потому что там были дети. И «Генералу террора» не хватило духа обвинить своего варшавского друга в трусости или малодушии. А здесь новые властители с красными звёздами на лбах приходят в подвал, куда завели всю семью, и бессловесно расстреливают одного за другим, а после на глазах ещё живых — добивают...

Можно что угодно думать о царе Николае, но он и в эту роковую минуту не изменил своему благородству — выступил вперёд, чтобы получить первую пулю и хоть на какое-то мгновение продлить жизнь обречённой семьи... Савинков знал, сколько уже к исходу этого года напущено туману на мрачную и позорную для России казнь царской семьи. Это не Франция, где головы королям рубили публично; даже революционные палачи соблюдали этикет и порядок. А что сказать о красных палачах? За всеми мелкими исполнителями, вроде коменданта Ипатьевского дома Юровского, по ремеслу часового мастера, а по душе российского Каина — он ведь и родился в городе Каинске, — за всеми за ними стояли Бронштейн-Троцкий, Ульянов-Ленин, Янкель-Свердлов. Особенно последний. Он понимал, что русская охрана при всей своей революционности по-христиански сочувствует несчастной семье Романовых, и требовал замены всего караула. Как ни безмозгла Уфимская Директория, она и отдалённо не напоминала интерразношёрстный народ Уральского Совета. Екатеринбург прикрывал русский дурак Белобородов. Ему приказывали на интерместечковом языке — он исполнял. И раболепно слал телеграммы, вроде этой:

«Москва. Председателю Ц.И.К. Свердлову.

Согласно указанию Центра опасения напрасны точка Авдеев сменён его помощник Мошкин арестован вместо Авдеева Юровский внутренний караул весь сменён заменяется другими точка Белобородов».

Получив очередные указания, часовщик Юровский заменил весь караул и поджидал посланца Свердлова — «человека с чёрной как смоль бородой», московского инспектора-палача. Но ещё не дождавшись его приезда, рапортовал:

«Москва. Кремль. Секретарю Совнаркома Горбунову.

Передайте Свердлову, что вся семья разделила участь главы точка официально семья погибнет во время эвакуации точка Белобородов».

Савинков не знал, какие чаи сейчас попивают уроженец Каинска, каин-часовщик Юровский, и уральский «президент» Белобородов, но со злой горечью, не отдавая себе отчёта, вспомнил предсказания Ропшина:


Убийца в Божий храм не внидет,

Его затопчет Бледный Конь...


   — Что вы сказали, Борис Викторович?!

Он внутренне чертыхнулся: начинает заговариваться! Но ответил вполне спокойно:

   — Прочищаю горло, любезная Любовь Ефимовна.

   — Вполне разумно, мой женераль, — вместо неё на парижский лад вскинулся с нижней полки Александр Аркадьевич. — Представьте, и у меня горло заложило! Ну что ты с ним будешь делать?

   — А печень?

   — Печень подождёт ради такого случая.

   — В таком случае будите юнкера.

Деренталь толкнул Флегонта. Тот ещё некоторое время притворялся спящим, прежде чем спросить:

   — Раненому не повредит?

   — Раненому — первая чарка. — И в свою очередь, приподнимаясь, толкнул жену: — Кушать подано, Любушка.

Она тоже изобразила на своём смугло-лукавом лице сердитое непонимание, но, добрая душа, долго сердиться не могла:

   — Опять слезать?

   — Слетать, мадам! — подхватил её на руки Савинков. — Слышали? Кушать подано.

   — Так нам и до края земли не доехать. Еды не хватит.

   — Хватит, Любовь Ефимовна. А нет, так японца какого-нибудь зажарим. Надо же, опомнилась Россия!

Вроде бы весело говорили, а на душе кошки скребли. В самом деле, дня не пройдёт, как придётся ехать по русско-японской земле...

II


Японцы заявились, правда, не на второй, а на третий день, но сути это не меняло. Хозяева земли русской, надо же!

Начальник поезда оказался дипломатом — или разведчиком всех дорожных чертей? — но предупредил ещё за несколько часов. Всё-таки международный телеграф работал. Как иначе ходить поездам, чтобы не расшибить свои лбы?

   — Борис Викторович, я представлю вас англичанином, едущим под русской фамилией, не возражаете?

   — Ничуть, мой друг. Меня не раз выручали англичане. Называйте — полковник Морган.

   — Может, сразу Шерлоком Холмсом?

   — Можно и Холмсом. Не думаю, что японцы так начитаны.

   — Наверняка среди них есть разведчики...

   — В духе Куприна и его штабс-капитана Рыбкина? Не преувеличивайте их достоинства. Не люблю япошек!

   — Ваше право. Но как быть с остальными?

   — Бегущая из России французская пара. У них и фамилия подходящая — Деренталь.

   — Прекрасно. А больной?..

Савинков размышлял недолго:

   — Я думаю, японцам можно сказать правду: раненый. Они ведь радуются, что русские убивают русских. Ах, хорошо, думают. Так скоро вся Сибирия, аж до Урала, будет безлюдна и сама попросится под лучи Восходящего Солнца!

Начальник поезда почесал затылок, что означало: так-то оно так, но надо знать японцев...

Что правда, то правда: надо бы. Но в этом смысле у Савинкова оказался явный пробел. Парижские и лондонские японцы, коли встречались на эмигрантском пути, были любезны до приторности и скучны до тошноты. А здесь, поди, настоящие?

Нет, вежливости и на этой всеми брошенной дороге им было не занимать. Хотя военные патрули могли быть и построже. Даже Савинков поначалу попался на их улыбки. К раненому отнеслись с пониманием, даже посочувствовали на вполне сносном русском языке: