Генерал В. А. Сухомлинов. Воспоминания — страница 69 из 70

Зорин внимательно слушал то, что я ему вразумительно и спокойно говорил, и видно было, что для него все ясно. Потом спокойно произнес: «Да, это так, что вы говорите, и хотя меня как будто и не касается, но на такое дело надо обратить внимание. Я напишу об этом в Москву, даже составлю такой пункт, который мог бы войти в декрет 1 мая, который там готовится».

Вот то, что сказал мне в заключение нашего свидания Зорин, говорят, простой мастеровой.

Этот его «пунктик» в декрете 1 мая 1918 года имел место, и меня из неволи освободили: представитель большевистской юстиции оказался по здравому смыслу и своей порядочности выше моих сенаторов.

* * *

Освобождение мое чуть не состоялось раньше, но могло при этом окончиться катастрофой. Караульную службу красногвардейцы исполняли, конечно, безобразно, часто наряд на смену предыдущего совсем не являлся.

Компания офицеров решила этим воспользоваться и освободить из «Крестов» часть заключенных в хирургическом отделении, в том числе и меня. Составили для этого свой караул, который прибыл в тюрьму, но, к счастью, вскоре после вступления настоящего нового караула; поэтому заподозрили что-то неладное и телефонировали в комендантское управление. Пока шли справки, караул благоразумно исчез, а мы лишь догадывались, что произошло нечто необыкновенное: у нашего здания появились патрули, был произведен обыск.

30 апреля вечером явился к нам в палату № 6 начальник тюрьмы со своим помощником и заявил о возможности моего освобождения, если завтра в декрете об амнистии будет ясно, что я этому подлежу. На случай такого для меня благополучия он переводит меня сейчас в другое помещение, из которого я мог бы немедленно выйти на свободу.

Товарищи в палате помогли мне уложить мои пожитки, которые остались на моей кровати, а я без всякого багажа, простившись сердечно со всеми, покинул хирургическое отделение, и помощник начальника тюрьмы повел меня по неведомой для меня дороге. Мы прошли несколько дворов и подошли к громадным железным воротам, которые сторожем были открыты, и перед моими глазами оказалась Нева, отражавшая в своем течении горевшие фонари на набережной.

С наслаждением полной грудью вздохнул я и перекрестился, почувствовав преддверие свободы. Помещение для меня приготовлено было в том же доме, где жил начальник тюрьмы. Постель была постлана, и я поистине спал «сном праведника», а утром пришел начальник тюрьмы со словами: «Поздравляю, вы – свободный гражданин, а у подъезда ждет извозчик, которому вы скажете, куда желаете ехать».

* * *

После моего освобождения 1 мая из «Крестов» радостное чувство, которое я испытывал, было почти повторением того, которое я переживал, когда произведен был в офицеры в 1867 году. Но в то время я получал известные права и становился в ряды нашей гвардии с определенным положением, шутка сказать, корнета. После закрытого учебного заведения – свободный человек!

Через 50 лет, тоже из «закрытого заведения», только другой совсем категории, я – тоже свободный гражданин и тоже с положением настоящего «пролетария».

Имущественное мое положение определялось формулой: «Яко наг, яко благ, яко нет ничего», то есть в условиях легкого и свободного передвижения.

За два года я потерял в весе около двух пудов. Сколько убыло у меня жизненной энергии, определить трудно, за неимением такого счетчика. Доверия же к людям осталось мало.

Освобожден я был из заключения по декрету об амнистии, то есть в порядке управления советской властью. Теперь это значило: жить! И я просто радовался моей свободе.

* * *

На квартире жены нельзя было мне жить по двум причинам. Во-первых, это было такое крошечное помещение, что и без всякого имущества человеку там места не было. А во-вторых, благодаря той травле, которой я подвергался за время моего процесса, своего рода популярность моего имени привлекла бы к квартире жены внимание таких людей, которым, безусловно, лучше было говорить: «Здесь не живет».

Нашлись добрые люди, недалеко от Нарвской заставы, которые меня приютили.

В июле я перебрался поближе к островам, чтобы подышать немного лучшим воздухом. Там пробовал рыбу удить на Неве и Невках, стал поправляться, меня начали узнавать в трамвае и на улице.

Нашлись добрые люди, которые меня предупредили, что после того, как отправили в Москву из «Крестов» и частных лечебниц бывших царских министров, где их попросту расстреляли, без всякого суда, то стали называть мою фамилию как случайно избежавшего расстрела.

В пустой квартире громадного дома на Каменноостровском проспекте я скрывался некоторое время благодаря покровительству швейцара и старшего дворника, двух бывших гвардейских унтер-офицеров, хорошо меня знавших. В одно прекрасное утро ко мне зашел швейцар, рассказавший о бывшем в доме обыске. Я находился на пятом этаже. Прибывшие на грузовом автомобиле для ночного обыска большевики, утомленные в нижних этажах, подошли к моей двери. Швейцар храбро открыл ее, а дворник сказал, что квартира эта пустая, на что и было похоже, так как ключ находился у швейцара. Руководивший обыском заявил, что они и так устали, чего же тут мотаться еще по пустым квартирам. «Закрывай!» – крикнул он, и я был спасен. Но оставаться в этом доме дальше нельзя было; да и по соседству с домом, в котором я жил, был обыск – искали меня. Пришлось перебраться в Коломну, в мансарду, чтобы выждать некоторое время и не напоминать о себе.

Слухи о том, что меня ищут, не прекращались, а когда я сам слышал, как на площадке трамвая три солдата, рассуждая о расстрелах царских министров, упомянули мою фамилию с таким добавлением: «Ничего, найдем его и тоже расстреляем», – я понял, что оставаться в совдепии мне не следует.

Но куда направить свои стопы?

Ближе всех была граница Финляндии, теперь уже самостоятельного государства. В Финляндии у меня было немало друзей, в том числе бывший мой ротный командир Александровского кадетского корпуса, Бьерклунд, уговаривавший купить усадьбу под Выборгом, на берегу рыбного озера.

Я решил уйти в Финляндию. 22 сентября (5 октября), вечером, совсем налегке отправился на Финляндский вокзал пешком.

Когда я проходил мимо новой ортопедической клиники клинического военного госпиталя, у меня мелькнула мысль о превратности судьбы человека. До моего назначения министром клиника помещалась в старом здании, там было и тесно и неудобно. Во время одного из посещений я обратил внимание на то, что в военном ведомстве такое обилие ломки ног и рук – и такое несоответствие с этим состояния специального для сего учреждения. И где? В лечебнице при Военно-медицинской академии, где готовятся военные врачи-хирурги!

Профессор Турнер, на руках которого была эта лечебница, подробно ознакомил меня со всеми дефектами своего заведения. Главному военно-санитарному инспектору это, видимо, не понравилось, и он со своей стороны доложил, что, конечно, хорошо было бы иметь хорошую клинику и по этой специальности, но кредиты так ограничены и проходят с таким трудом, что приходится попечение об этом отложить. А я как раз перед тем был в прекраснейшей гинекологической клинике профессора Рейна, находящейся при той же академии, только что выстроенной, по всем новейшим указаниям науки о женских болезнях. Поэтому с моей точки зрения относительно их значения для армии, я не мог понять, почему на эти кредиты ортопедическая не была построена раньше гинекологической?

Начали разбираться, пересмотрели сметы, выкроили ассигнование, и я присутствовал вскоре при закладке, а затем освящении клиники. Мое имя значится на доске, замурованной в фундаменте, и на доске на лестнице. Каждый раз, когда приезжал, я был желанным гостем в этом здании, перед которым теперь прохожу и не знаю даже, где буду ночевать, как и где буду существовать в добровольном изгнании…

С билетом третьего класса, в пустом совершенно вагоне последнего поезда, я приехал на станцию Белоостров. Погода была ужасная, дождь шел непрерывно, и на платформе был всего один мой рыбак, предупрежденный о моем прибытии. Сошли с платформы и в совершенном мраке, шагая по грязи, пошли на северо-восток, к стороне Ладожского озера. Шли довольно долго и добрались наконец до избушки, в которой я переночевал.

Когда на другой день прояснилось, то я увидел всего в нескольких шагах пограничную речку Сестру, сильно вздувшуюся от дождей. Ее коричневая вода бурлила, покрытая пузырями и пеной. В этой избушке пробыл я весь день, питаясь кое-чем с собой взятым и куском конины моего спутника, меня покинувшего.

Это место в лесу было до того глухое, что за весь день пробежала мимо всего одна голодная собака. А на следующее утро, с рассветом, мой рыбак появился, спустил в воду из довольно тонких досок сбитый плашкот с невысокими бортиками, наподобие крышки от коробки, и предложил мне войти в него.

С места же зачерпнули воды, оттолкнувшись от берега; шевелиться было опасно. Я держался за бортовые доски на коленях, и сильным течением, при нескольких ударах весла-лопаты, нашу поистине утлую ладью перенесло к тому берегу, который уже не был русской землей.

* * *

Еще раз пришлось пережить радостное чувство освобождения, но в данном случае умаляющее радость, сознание того, что с этой минуты я эмигрант, покинувший родину, оказавшуюся мачехой, а не родной матерью.

Полной радости не могло быть и потому, что на том неприветливом берегу остались дорогие, близкие мне люди, участь которых будет мне вряд ли известна, и когда я их увижу – представить себе не могу.

Оказался я снова в лесу. Полотно железной дороги приходилось к западу от меня, поэтому я взял направление на северо-запад. К счастью моему, дождя не было, и эта прогулка не представляла тяжелого похода по болоту и кочкам. Вскоре стали доноситься отдаленные свистки финляндских паровозов, но ни единой живой души на всем пути я не встретил. Лес стал редеть, и между деревьев показалась красная будка, говорившая мне о близости станции, к которой я через несколько минут и подошел, в полной надежде, что никто меня не узнает и я проеду в Гельсингфорс, а там видно будет, что и как «образуется».