В Петербурге
I
Замолчавший в своем углу подполковник Ивашев вдруг сладко захрапел.
«Умаялся Петр Никифорович!» – улыбнулся Суворов.
Дорога была отвратительная: промерзшую осеннюю грязь едва прикрыл небольшой снежок. Дормез подскакивал, немилосердно тряс.
Александр Васильевич сидел с закрытыми глазами, – глаза уже с год болели. Да и смотреть было не на что и некуда: стекла дормеза закрыли, – на улице дул резкий ветер, за стеклами ночь, поля, снег.
«Спит бедняга. Это я его доконал пением. Не любит Петр Никифорович петь».
От тоски и ничегонеделания в этом «путевом заточении», как окрестил свое путешествие Суворов, он взялся было за любимое развлечение на досуге – петь по нотам. Ноты он возил с собою. Сам пел первым басом, а Ивашеву предложил петь теноровую партию.
Ничего не вышло.
«В военном деле спелись, а тут – кто в лес, кто по дрова. Вот издеваются над Суворовым. Дураки смеются: мол, петухом поет. А поживи с мое, запоешь и курицей… Финляндия. Каменно-мшистые болота. Ссылка. Херсон. Крепости да солдатские больницы. В Херсоне прожил больше полутора лет в полной праздности… И только в Польше – настоящее дело. Однако скоро ли станция?»
С каждым шагом все дальше уезжал от Польши.
– Польша – больше, – рифмовалось по привычке. – Да сколько их при дворе, что хотят быть больше! Завистники. Пускающие плащ по всякому ветру. Сей – глуп, тот – совести чужд, оный – между ними… Клеветники. А ведь чуть не породнился с одним из этих…»
За Наташеньку сватался сын Николая Салтыкова… Наташа была в те годы как порох в его глазу. Вышла из Смольного института через два месяца после Измаила. И сразу – женихи. Замучили женихи. Замучили письма к Хвостову. Жила у двоюродной сестры Груши, которая вышла замуж за Димитрия Ивановича Хвостова. Обуза Грушеньке. Обуза Димитрию Ивановичу.
И тотчас же представился грязный канал, у набережной которого стоит дом Хвостовых. Щепки по каналу плывут, тряпки. Валят в него разный мусор. Насупротив дома – Никольский рынок. Лавки. Дуги. Кумачовые платки, рукавицы. Подсолнухи. Баранки.
…Крюков канал. «Крючок».
Безбородко, Александр Андреич. Секретарь Екатерины II. Говорит о Суворове: «Не нашелся в нужных по обстоятельствам мерах». Недовольны, что в 40 дней умиротворил Польшу. Вызывают к себе в Петербург. Боятся, что Суворов очень милостив с побежденными.
– Я только военный человек и иных дарованиев чужд!
Сразу писал Румянцеву: «Кабинетной политики не знаю…»
– В кабинете лгут, в поле бьют.
Упреки Суворову: слишком мягок с поляками – не взял контрибуции, забыл прошлое.
– Человеколюбием поражать противника не меньше, чем оружием.
Отпустил на свободу восемнадцать польских генералов и более восьмисот офицеров.
Каждый день к нему – просители: офицеры и статские. Едут в Петербург по своим делам. Просят оказать помощь. Любомирский, Модзалевский, Иозефович – всех не упомнишь. Писал Наташе. Все на ее плечи. Всех ей принимать, угощать.
Наташа живет уже самостоятельно. Наташа уже замужем за Николаем Зубовым. За старшим братом любимца императрицы Платона.
Суворов воевал в Польше, когда Зубов посватался.
Грушенька, Аграфена Ивановна Хвостова, двоюродная сестрица, нашептывала Наташе: у этого рука больная, тот кривой, у того нос долог.
Конечно, приискивали Наташе женишка, чтоб себе повыгоднее.
– Дешева рыба на чужом блюде!..
Отбила, отговорила разных женихов. Сватался сын Николая Салтыкова – мальчик для воспитания. Подзуживала: слепой, кривой!
Потом Долгорукий Сережа. Хороший парень. Благонравен, не мот. Чиновен. Грушенька выискала, нашла: родня Николаю Салтыкову, неудобно. Димитрий Иванович писал о нем, явно обносил: «ветроверие»…
Еще – Трубецкой. Единственный сын: добрых поступков и воспитания. Премьер-майор. А оказалось – пьет. Вся родня пьет. В долгу как в шелку.
Дальше – Эльмпт, самый приятный Александру Васильевичу из женихов. Юноша тихого портрета. Лица и обращения не противного. В службе беспорочен. По полку – без порицания. Хвостовы высмотрели: у Эльмпта рука плоха. От дуэли. Так не так, а брак.
И вот – пятый.
Раз-два-три-четыре-пять,
Вышел зайчик погулять…
Вышла замуж. За жениха предстательствовала сама царица. А Наташа раз уже писала, что без отрицания исполнит волю отца купно с волею императрицы.
Люб или не люб – уговорили. Двадцатилетнюю девчонку легко уговорить, – молодо-зелено. Жених-то не стар, но и не из очень молодых: на десять лет старше невесты.
Николая Александровича Зубова Суворов давно знает. С турецкой кампании. Служил ничего. Александр Васильевич посылал его из армии к царице со столь радостным известием о рымникской победе.
До замужества Наташа правила судьбой отца. Теперь – отрезанный ломоть, и он свободная птица. Свадьба была восемь месяцев назад, в апреле.
– Хорошо, что не в мае, – век маяться…
…Ох, и намаялся же в Финляндии и в Херсоне.
– Лучше бой!
Шли на приступ Праги с песней:
Ах, на что ж было огород городить,
Ах, на что ж было капусту садить?
Вспомнились стихи, что послал Державину из Варшавы в ответ на его поздравление:
Ах! Сродно ль той прибегнуть к мщению,
Кто век свой милости творит!
Карать оставя Провиденью,
Сама, как солнце, возблестит!
Поляки, магистрат города Варшавы, поднесли Суворову золотую табакерку с надписью: «Warszawa – zbawcy swemu»[76].
– А цел ли жезл?
Он невольно тронул лежавший позади сверток. Там шкатулка с орденами. Там фельдмаршальский мундир.
Выплыло жирное, всегда веселое лицо Безбородки.
Нескладный. Ноги толстые, в белых чулках. Чулки почему-то всегда сползают. Точно покойный великолепный князь Тавриды Григорий Александрович. Неряха. Женолюб.
…Как еще Наташа убереглась? Сначала, после Смольного, жила во дворце у Екатерины II. Царица подарила ей свой вензель, отличила. Пожаловала в фрейлины.
Александр Васильевич поступил резко, по-солдатски: взял Наташу домой. Поместил у своей младшей сестры Машеньки, а потом к старшей – Анне Горчаковой, к ее дочери Груше.
Царицын двор.
– Для двора потребны три качества: смелость, гибкость, вероломство.
Пришли на ум стихи из Ал-Корана. Сура[77] 109-я. Сура ал-кафирин[78].
Хорошо там сказано:
Ля а’буду ма та’будун,
ва ля антум а бидуна ма а буду.
Я не поклоняюсь тому, чему вы поклоняетесь,
и вы не поклоняетесь, чему я поклоняюсь.
…Надоело сидеть ничего не делая. Устал, от тряски заболела спина.
– Скоро ли приедем?
Постучал кулаком:
– Прошка, скоро ли?
– Скоро, уже видать! – весело откликнулся с козел.
– Ишь, к молодой жене едет, так не брюзжит, как муха в щели!
Молодка, молодка молодая…
Солдатка, солдатка полковая…
– запел вполголоса, чтобы не разбудить Ивашева.
Наконец приехали, стали.
– Петр Никифорович, приехали!
– Что? Что? – вскочил тот.
Суворов уже отворил дверцу и с удовольствием вылез из дормеза.
У небольшой хаты стоял с фонарем адъютант Столыпин, который на перекладной тройке ехал впереди с поваром, заготовляя ночлег и еду.
– Ну как, мальчик? – спросил его Суворов.
– Все готово, ваше сиятельство. Постель, самовар, вода.
– Молодец!
Суворов взбежал на крылечко. Повар Мишка стоял у раскрытой двери:
– Пожалуйте сюда, ваше сиятельство!
Суворов вошел в маленькую комнатку, – в этой половине дома было всего две комнаты.
В печке ярко горели дрова. На лавке шумел самовар. За тонкой перегородкой – вторая комната. В углу возвышалось сено, покрытое простыней, лежала подушка, суворовский плащ, которым Александр Васильевич накрывался. Стояла кадка с водой, ведро. На столе, освещая посуду и приготовленный ужин, горела в походном подсвечнике свеча.
Суворов сбросил на руки Столыпина шинель и заходил по комнате, разминаясь после долгого сидения.
– Бисм-аллахи-р-рахмани-р-рахим![79] – повторял он.
Надо раздеваться, окатиться водой – и за чай.
Он сел на табурет и подставил Прошке ногу:
– Ну, тяни сапог!
Прошка стащил сапоги.
Суворов перешагнул во вторую комнату, где стояла вода, мигом разделся и приказал Прошке:
– Лей!
Прошка облил его холодной водой.
– Эх, хор-рошо! Эх, чудесно! – приговаривал Суворов, растираясь. – Готов! Полотенце!
Он схватил из рук камердинера полотенце и, вытираясь, запрыгал по комнате, напевая:
– Бисм-аллахи-р-рахмани-р-рахим! Бисм-аллахи…
– Ратуйте! Матка бозка! Иезус, Мария! Ратуйте![80] – раздался вдруг истошный бабий вопль из угла.
Что-то черное шлепнулось с печки – Суворов невольно отскочил в сторону и глядел с изумлением.
Это была старуха. Она дико вытаращила глаза на Суворова и с криком «ратуйте!» кинулась опрометью вон из хаты.
– Что такое? Откуда она? – спросил Суворов.
Столыпин бросился за старухой вдогонку.
Повар Мишка, пряча улыбку, чесал в смущении голову:
– Тут, ваше сиятельство, должно, запечье есть. Стало быть, старушка задремала, не слыхала, как мы прибирали, а потом и перепугалась.
– Да вы-то чего смотрели?
– Кажись, все осмотрели, а вот какое дело…
Через минуту вернулся Столыпин.
– Ну, что она?
– Испугалась, ваше сиятельство. Говорит: думала… простите, – замялся адъютант.
– Черт, – подсказал Суворов.
– Так точно, черт!
– Конечно. Голый человек скачет по хате, говорит неизвестно по-каковски – не кто иной, как черт! – смеялся Суворов. – Старуха-то ведь по-арабски не знает. Снеси-ка ей рубль, а то еще родимчик прикинется!..
II
В пути Столыпин все время ехал впереди фельдмаршальского дормеза. Суворов приказал ему:
– Поезжай к князю Петру, скажи: никаких встреч. Солдат зря не морозить!
Князь Петр Багратион, командир егерского батальона, сразу же послушался. Он тотчас распустил приготовленный для встречи батальон и только сам дождался любимого начальника.
Суворов обнял храброго князя:
– Тебе, Петруша, я всегда рад!
Лошадей быстро перепрягли, и дормез пошел трястись дальше.
Суворов всю жизнь мечтал о фельдмаршальстве, – все знали об этом. И можно было бы ожидать, что, добившись исполнения желаний, Суворов вдоволь насладится всеми почестями высокого положения.
Но и здесь Суворов поступил не так, как все.
В фельдмаршальстве ему важна была сущность: это звание открывало Суворову более широкое поле для военной деятельности на благо отечества.
Почести же Суворову были не нужны. Он не любил, чуждался их. И остался таким же простым, как всегда.
В Гродне Суворова должен был встречать с рапортом генерал-аншеф Репнин, который еще так недавно был взыскательным начальником Суворова.
В Гродне Суворову вдвойне не хотелось задерживаться: с князем Репниным он не ладил – не любил его приверженности ко всему прусскому, Репнина он обошел в фельдмаршальстве, – о чем же было с ним говорить?
И на последней станции перед Гродной Суворов отправил Столыпина просить князя Репнина не делать никаких встреч.
– Для Николая Васильевича парад важнее баталии. Да и упражнялся он больше в дипломатических изворотах. Солдатского в нем мало. Не отменит встречу, – думал вслух Суворов, отправляя Столыпина. – Ну да, впрочем, мы и сами с усами! Поезжай, доложи!
Репнина Суворов знал отменно: для него буква была важнее сущности.
– Я не могу нарушить повеления императрицы, – сказал он Столыпину, который явился в Гродне к генерал-аншефу.
Репнин остался ожидать фельдмаршала.
Столыпин с адъютантом Репнина князем Гагариным, знакомым Столыпину по Петербургу, прошли к почтовой станции, где были приготовлены лошади для суворовских экипажей.
– И ты, Саша, говоришь, что фельдмаршал ни за что не остановится в Гродне? – спросил князь Гагарин, который очень хотел увидеть Суворова, так как еще ни разу не видал его.
– Разумеется.
Не прошло и получаса, как они увидали скачущую во весь опор кибитку. Рядом с кучером на козлах сидел толстощекий, курносый Мишка-повар. Самая кибитка была закрыта рогожей.
Столыпин все понял.
Он засуетился, стараясь поскорее перепрячь лошадей. А князь Гагарин, не обращая внимания на кибитку (в ней, разумеется, едут слуги Суворова), ходил, вытягивая шею, смотрел вдаль – не покажется ли фельдмаршальский дормез.
– Гляди, Мишка, чтоб у тебя было все готово! – сказал повару Столыпин.
– Будет, – улыбнулся повар.
Кибитка умчалась.
– Ну что, Пашенька, видал фельдмаршала? – спросил Столыпин у Гагарина.
– Какого фельдмаршала? – удивился тот.
– Александра Васильевича, графа Суворова-Рымникского.
– А где же я его мог видеть?
– Да ведь фельдмаршал-то уже проехал.
– Где? – завертел во все стороны головой Гагарин.
– В кибитке.
– Не шути!
– Не веришь? Вон скачет графский дормез – можешь сам влезть в него и убедиться, – смеялся Столыпин.
Когда дормез остановился, Столыпин распахнул дверцу. Гагарин боязливо заглянул в него.
– Да закрывай, не студи! Какого черта! – раздался оттуда сердитый хриплый голос.
И взорам удивленного Гагарина предстала сонная, небритая рожа камердинера Прохора, который спал в дормезе, вытянувшись врастяжку.
Столыпин попрощался с Гагариным и влез к Прошке в дормез.
Гродна осталась позади.
III
В Стрельну встречать победителя Варшавы и Праги приехали князь Николай Александрович Зубов (Суворов впервые встречался с Николаем Зубовым как с зятем) и суворовские генералы Арсеньев и Исленьев.
Императрица выслала за фельдмаршалом пышный придворный экипаж – «георгиевский»: восьмистекольную роскошную карету, запряженную восьмеркой лошадей, и весь конюшенно-придворный штат в ливреях и галунах.
Мороз с каждым днем жал все сильнее и сильнее, и в этот день градусник показывал минус двадцать два градуса. К тому же дул сильный ветер. Он точно обжигал лицо и руки.
Лейб-форейторы и гайдуки с красными от мороза и ветра лицами, под стать красным обшлагам своих нарядных зеленых кафтанов на лисьем меху, толпились у крыльца, топали, оттирали носы и уши, ждали отъезда.
Фельдмаршал Суворов одевался. Зубов привез ему от Наташи новую ленту для косички и коробку пудры.
Наконец Александр Васильевич был готов.
Суворов вышел к зятю и генералам – выбритый, свежий, пахнувший своим любимым оделаваном, в новеньком фельдмаршальском мундире, шитом золотом, со всеми многочисленными русскими и иностранными орденами, со шляпой в руке, на которой сиял алмазный бант.
– Ну что ж, господа, поедем, – сказал он и так, не надевая шинели, пошел из комнаты.
«Все такой же», – подумал о Суворове Зубов.
Зубов недоумевающе глянул на генералов: в этакий мороз – и без всего, как же это?
Оба генерала шли за Суворовым и не думая одеваться. Арсеньев был в пехотном зеленом, а Исленьев в белом кавалерийском мундире. Глядя на него, делалось как-то еще холоднее.
Зубов с тоской посмотрел на свою теплую соболью шубу, соболью муфту и шапку и вышел. Делать нечего, приходилось ехать в таком же виде, в каком собирался ехать фельдмаршал.
– Да ведь уже четвертый час, темно, кто же нас увидит, – не выдержав, шепнул он Арсеньеву.
Тот лишь пожал плечами и на ходу заранее уже растирал уши.
– Помилуй Бог, да я в такой карете отроду не езжал! – весело сказал Суворов, садясь в георгиевский экипаж.
Зубов, которого уже прохватила дрожь, сел рядом с тестем. Хотелось бы хоть прижаться к соседу – ведь этакий холод, – но показать Александру Васильевичу, что боишься холода, нельзя, засмеет: солдат боится мороза!
Против них сидели, нахохлившись, Арсеньев и Исленьев.
«Хоть бы он голову накрыл», – подумал начинавший лысеть Зубов.
Но фельдмаршал сидел, держа голыми руками шляпу на коленях.
От двадцатидвухградусного мороза и ветра их защищали только восемь зеркальных стекол кареты.
Суворов сидел прямой, со своим всегдашним румянцем на щеках, и так покойно, будто в теплой горнице.
…Через полтора часа георгиевский экипаж подъезжал к Зимнему дворцу. Несмотря на холод, в Петербурге на улицах толпился народ – ждали своего прославленного героя. За каретой бежали, кричали:
– Ура! Ура, Суворов!
Этой встрече Суворов был рад. Он опустил одно окно и отвечал на приветствия народа, не обращая внимания на то, что его зять весь дрожит как в лихорадке.
Суворов сначала пошел вместе с зятем на половину Зубовых.
Когда Николай Зубов подымался по маленькой лестнице к себе вслед за тестем, он не чувствовал ни ног, обутых в легкие сапожки, ни рук, ни ушей. Дрожащими от холода губами он шепнул Столыпину, который нес за ними вещи Суворова, и в том числе его шинель:
– Твой молодец всех нас заморозил! Что он – шинели не хотел своей надеть, что ли? – не понимал Зубов.
Столыпин молча пожал плечами: что-либо говорить было нельзя, – в двух шагах перед ними шел Суворов.
IV
…в царском пышном доме
По звучном громе Марс почиет на соломе.
В десятом часу вечера та же восьмерка лошадей отвозила Суворова в Таврический дворец, в котором были приготовлены покои для фельдмаршала.
Теперь Суворов сидел, надев поверх парадного мундира и всех орденов старую светло-зеленую шинель. Она была так длинна и широка, что в поездке Суворов укутывался ею с головою и ногами.
К ночи мороз еще больше усилился, хотя ветер и стих. На улицах не было видно ни души. Мороз скрипел под тяжелыми, крашенными в желто-черную краску колесами георгиевского экипажа.
«Точно бочку водовоз тащит!» – мелькнуло в голове.
Деревья стояли все в инее, как напудренные. В тусклом свете фонарей виднелись безголовые, бесформенные будочники, утонувшие в необъятных тулупах.
Суворов сидел, думая о прошедшем дне: о своем торжественном въезде в столицу, о встрече с детьми – Наташенькой и сыном Аркадием, которых не видел три года, о милостивом приеме у императрицы.
Что ж, Наташенька уже – отрезанный ломоть. У нее своя семья, свои заботы. Скоро, очень скоро Александр Васильевич будет дедушкой.
Сынок Аркаша все время жил у маменьки, а теперь Варвара Ивановна передала его отцу на воспитание. Он вырос. Уезжая в Херсон в 1792 году, Александр Васильевич оставил сына семилетним маленьким мальчиком. За три года Аркаша вытянулся чуть ли не с папеньку ростом. Красивый, стройный мальчик.
«Не избаловали бы его похвалами красоте. Вырастет Нарциссом».
Матушка императрица встретила весьма ласково.
«Как она еще держится молодцом. Лет ей, кажется, уже шестьдесят пять, а все зубы и лицо свежее. Это мужику шестьдесят пять годов – ништо. У меня вон солдаты в таких летах какие еще крепкие и бодрые, а то ведь женщина!..» – подумал Суворов.
Усадила Александра Васильевича, угощала кофеем.
– Теперь моя обязанность – успокоить вас за все трудные и славные подвиги за возвышение отечества!
– Вами гремит в мире наше отечество, – ответил Суворов.
Забеспокоилась о нем: как доехал?
(Вероятно, князь Николай Александрович пожаловался брату, что Суворов заморозил его. Давно не служил с Суворовым, отвык от солдатской жизни, а напрасно: солдат и в мирное время – на войне!)
– Как же это вы ехали в одном мундире, без шубы? Не простудились бы, сохрани Господи!
– Ништо солдату и без шубы деется – идет да греется! – шутил Суворов. – Ничего, ваше величество, я привычный!
…Невский остался позади, позади домики Литейного. Чем дальше от центра, тем все тусклее огоньки, мельче домишки. Скоро и Таврический дворец.
Вот он наконец! Вот оно, возмездие!
Тогда, в апреле 1791 года, когда в Таврическом чествовали Потемкина как победителя Измаила, Суворов лазил по финским болотам и скалам. Суворова выгнали из Петербурга. Потемкин не захотел, чтобы Суворов был в Таврическом дворце гостем, теперь же будет в нем – хозяином.
Мелькнула красивая решетка дворца.
Восьмерка круто подкатила к крыльцу и остановилась. Гайдуки раскрыли дверцы. Лакеи кинулись высаживать, поддерживать фельдмаршала, помочь сойти, но он отстранил их помощь:
– Помилуй Бог, я не архимандрит, я сам!
Он проворно взбежал по ступенькам крыльца.
Фельдмаршала здесь ждали: двери отворялись перед ним заранее, и лакеи в белых шелковых чулках, в шитых золотом ливреях кланялись из каждого угла, ловили его каждое движение.
Суворов, не сбрасывая ни шинели, ни шляпы, пробежал по всем роскошным покоям до самой спальни.
В небольшой уютной комнате ворох душистого чесаного (видимо, ни одного сучка, ни одного стебелька потолще) сена. Оно покрыто простынями и китайским шелковым одеялом, на котором яркие цветы и невиданные птицы. Диван. Кресла. Стол. На столе свечи. В углу – камин. Ярко горят дрова. У камина – дремлющий в креслах Петр Никифорович Ивашев.
– Я так и знал. Спасибо, что обождали, Петр Никифорович, – обрадовался Суворов. – Сейчас все расскажу!
В комнате рядом – гранитная ваза с водой, серебряный таз, ковш. Мохнатое полотенце. Зеркала все завешены.
Улыбнулся:
– Все, поди, Наташенька рассказала – что любит, чего не любит.
Вернулся в спальню. Снял шинель и шляпу:
– Да сиди, Петр Никифорович, я к тебе сейчас сяду. Вот, чтобы не измять, – вынул из кармана толстый пакет. – Царица спросила: не забыл ли кого наградить? И я вспомнил – капитан Лосев. Довольно наказан за хвастовство. Виноват, мол, говорю, упустил одного капитана. Хороший, храбрый солдат. Давно пора бы наградить, да больно расхвастался, так я его попридержал… «Вина, говорит, ваша, Александр Васильевич, невелика. Он наказан поделом. Садитесь и напишите сами ему достойную награду за доблесть и ожидание, а я подпишу». Читай, все ли я помянул. Читай, Петр Никифорович, вслух, каково значит?
Ивашев развернул толстый лист. Прочел:
«Его высокоблагородию капитану Апшеронского мушкатерского полка Сергею Лосеву:
За Мачин – майорский чин.
За Кобылку и Брест – Георгия крест.
За Прагу – золотую шпагу.
За долгое терпенье – сто душ в награжденье.
Екатерина».
– Будет доволен? – спросил Суворов.
– Еще бы, ваше сиятельство!
– Возьми отошли. Эй, Прошка, раздеваться!
Из-за портьеры бесшумно появился придворный лакей, важный, точно министр.
Суворов подбежал к нему:
– Что прикажете?
– Для услуг вашего сиятельства.
Суворов окинул его с ног до головы. В таких белых перчатках помогать стаскивать ботфорты?
– Милостивый государь, возвратитесь в свою комнату. А мне прошу прислать моего мальчика!
И, повернувшись, быстро подошел к камину. Сел на корточки, протянул к огню руки:
– Хорошо. Тепло. А на дворе, Петр Никифорович, морозина – градусов двадцать пять!
Послышались знакомые – не лакейские, осторожные, – а твердые Прошкины шаги. Дверь отворилась, и предстал главный камердинер Прошка.
Он был необычайно торжествен, выбрит и чист. Мундир застегнут на все пуговицы, ни один рукав не вымазан в известке, лицо лоснилось, точно его смазали салом.
Дворцовая обстановка – люстры, гобелены, золоченая мебель – не смущала Прошку. Стесняло одно – выпиравшая, рвавшаяся изнутри икота. Сдерживался, подавлял ее.
– Вот это – иной разговор! Вот это – солдат. А то напудренный маркиз в белых перчатках станет снимать с меня сапоги!
– Лакеев полон дворец, а надобно меня тревожить… А еще – «мальчик». Какой я «мальчик»? Я главный камардин! Мне сорок годов, – выпалил одним духом и потом уже, прикрыв рот рукой, икнул Прошка.
– Ну, насчет сорока годов ты это, брат, своей куме рассказывай, – рассмеялся Суворов. – А гляди-ка, Петр Никифорович, как наш Прохор Иваныч в столице похорошел, а? – повернул он Прошку за рукав. – Красив, помилуй Бог, красив!
Прошка не устоял против лести – усмехнулся.
– Давайте, – икнул он, – лучше мундер, чем глупости-то сказывать, – подавил он благодушное настроение.
Он бережно снял мундир и повесил его.
Суворов сел в кресло, подставил Прошке ногу. Прошка привычно стянул ботфорт.
– Ну, что жена-то, Катюша, здесь? Видал уж? – подмигнул Ивашеву Суворов.
Прошка ухмыльнулся:
– Здеся.
– Как она? Все такая же толстая?
– А что ей делается?..
– Угощал?
– Угощал.
– Пряников, сладкой водочки поднеси. От меня, слышишь?..
– Премного благодарен, – икнул Прошка. – Поднесу.
Он надел барину туфли.
– Принеси варенья и воды. А их высокоблагородие ужинали? – показал он на Ивашева.
– Я сыт, ваше сиятельство. Благодарствую! – поспешил ответить Ивашев.
– Ужинали.
– Тащи вишневого. Или крыжовника. А подполковнику стаканчик наливки. И ступай милуйся со своей Катенькой!..
– Скажете!.. – в последний раз икнул Прошка и вышел.
Подав барину варенье и воду – всегдашний ужин Суворова – и стакан наливки подполковнику Ивашеву, Прошка вернулся в лакейскую. Он сидел в кругу придворных лакеев. Стол был обильно уставлен закусками и бутылками.
Катюша, толстощекая, разбитная бабенка лет тридцати пяти, румяная от выпитого вина, от непривычной высокой компании, от восхищения своим муженьком, сидела в углу.
А тот, нимало не стесняясь ни такой необычной компании, ни возлияний, лил пули:
– Я же сказывал вам: без меня фитьмаршал не разденутся. Без меня и спать не лягут. Без меня они, можно сказать, ничего не стоят… Бывало, в энтой самой Туреччине, аль в Фильяндии, аль хотя бы и в Польше, в Аршаве… Первое дело: а где Прохор Иваныч? А Прохор Иваныч сыт? А ты, Прохор, пил-ел?
– Прохор Иванович, – перебил его главный дворецкий, – извольте выкушать.
Прошка не отказался, выкушал и продолжал:
– А что вот в отражениях…
И он выпучил для большего впечатления глаза.
– Вот при етом самом, – повертел он пальцами, – при как его… При Рымнике, – словно вдруг вспомнил он. – Едем мы с ним в разведку. Он да я, ей-Богу. Ядра гудять, пули визжать…
Ливрейные слушали затаив дыхание. Ужасались. Восхищались.
«Главный камардин» заливался соловьем.
V
Первый день жизни в Таврическом дворце доставил много хлопот адъютанту Столыпину. С утра ко дворцу стали съезжаться вельможи, разные военные чины – представиться фельдмаршалу Суворову.
Фельдмаршал давно уже встал. Уже напился чаю, но ни выходить в залу, ни принимать кого-либо не хотел.
Съезжались те, кто никогда, не будь бы Суворов фельдмаршалом, не подумал бы приехать, кто раньше едва раскланивался с ним. А теперь спешат, торопятся. С вечера, поди, пили-гуляли, не выспались и – чуть свет приехали!
Притворство!
А притворства он не любил.
И Суворов сидел, читал французские и немецкие газеты – утрехтские, лейденские, берлинские, гамбургские, кенигсбергские, эрлангенские, что ежегодно выписывал для себя на адрес Хвостова.
Столыпину то и дело приходилось входить в спальню к фельдмаршалу и докладывать.
– Обер-полицеймейстер бригадир Глазов.
– Полиция мне зачем? – не подымая головы от газет, неласково спрашивал Суворов. – С Прошкой и без полиции управлюсь.
– Обер-прокурор Святейшего Синода.
– Я в архимандриты не собираюсь.
– Почт-директор.
– Газеты получил. Лошадей не надо – уезжать никуда пока не думаю.
– Спрашивали: когда же вы будете выходить?
– Чего я там не видал? О чем мне с ними говорить! Никого не приму! – отворачивался Суворов.
– Державин.
– Гаврилу Романовича проси! – вскочил с места. – Гаврила Романович, друг мой! – кинулся он навстречу поэту.
Суворов обнял его и повел в следующую комнату. Закрыл за собою дверь.
Александр Васильевич и Державин о чем-то оживленно говорили. Слышался смех Суворова, – он сразу оживился, повеселел.
А бедный адъютант не знал, что и делать с приемной, что говорить этим важным гостям.
Вот снова подъехали к крыльцу. Столыпин увидал восьмерку лошадей, императрицыну карету с гербами. Он еще не сообразил, кто это пожаловал, как отовсюду раздался удивленный шепот:
– Зубов! Платон Зубов! Сам Зубов!
Столыпин сорвался с места и побежал предупредить Суворова.
– Одевайтесь, ваше сиятельство, Зубов! – сказал он, вбегая к Суворову.
– А что, разве я не одет? – посмотрел на себя фельдмаршал.
Он был в своем всегдашнем простом кафтане. На шее – один орден Анны.
Державин смотрел, недоумевая.
– Платон Александрович тоже принимал меня в затрапезном…
Столыпин повернулся, чтобы встретить Зубова, но он входил уже, украшенный орденами, с лентой через плечо, в пышном шелковом кафтане.
Столыпин выскользнул из спальни. Он только услышал, как Зубов сухо спросил:
– Как ваше здоровье, граф?
В словах должно было быть участие, но в тоне слышалось только негодование.
Зубов пробыл у фельдмаршала минут пять. Он вышел и быстро прошел через залу, провожаемый униженными поклонами сановников.
С его отъездом зала быстро опустела. Вельможи разъезжались несолоно хлебавши.
И когда уже почти никого не осталось в зале, к крыльцу подкатила карета вице-канцлера Остермана. Столыпин узнал ее по голубым епанчам гайдуков и их высоким картузам с перьями и серебряными бляхами.
– Погоди, Гаврила Романович, я сейчас! – сказал Суворов Державину и как был, так и выбежал из дворца навстречу Остерману.
Гайдуки только успели раскрыть дверцы перед вице-канцлером, как Суворов вскочил в карету к Остерману и захлопнул дверцы.
Он просидел минут десять и вылез из кареты. Остерман поехал назад. Визит был окончен.
– Этот визит – самый скорый, лучший и взаимно не отяготительный, – говорил Державину Суворов. – Человек он древний, помилуй Бог, зачем же его заставлять утруждаться.
– Александр Васильевич, мне тоже, пожалуй, надобно уезжать, – поднялся Державин.
– Нет, дорогой Гаврила Романович, тебя я не отпущу. Тебе я рад. Будем вместе обедать. Кого ж это еще Бог дает? – спросил он у Столыпина, который снова шел с докладом.
– Камер-фурьер императрицы.
– Пусть входит.
В комнату вошел щегольски одетый камер-фурьер. Он держал в руках какой-то большой сверток.
– Здравия желаю, ваше сиятельство!
– Здорово, голубчик!
– Ее императорское величество изволят спрашивать, как здоровье, как отдыхали, ваше сиятельство?
– Отдохнул, помилуй Бог. Спали-ночевали, весело вставали. А здоровье – что!
Он громко вдохнул в себя воздух, выдохнул, точно проверял, не болит ли где-нибудь:
– Здоров!
– Их величество очень беспокоятся. Вчерась, говорят, таким манером ехали… Вот изволили прислать вашему сиятельству в подарок шубу…
Камер-фурьер развернул сверток. В нем была прекрасная дорогая соболья шуба, крытая зеленым бархатом, с золотыми петлицами и золотыми на снурках кистями.
– Их величество приказали: без шубы не выезжать, беречься простуды.
– Спасибо! Вот так подарок. Спасибо! – хвалил Суворов, рассматривая шубу. – Да в ней всё, и Измаил и Прага спрячутся. Помилуй Бог, в ней я буду как Безбородко. Эй, Прошка!
Вошел сумрачный с похмелья главный камердинер Прошка.
– Вот видишь, матушка царица, милостивица, подарила шубу.
Прошка смотрел молча.
– Чего же ты молчишь?
– А что ж я буду сказывать? Чай, не мне, а вам подарена…
Державин улыбнулся. Суворов только кивнул Гавриле Романовичу: вот, мол, каков гусь!
– Возьми ее и храни!
Прошка подошел и взял из рук камер-фурьера дорогую шубу.
– А ты, братец, передай матушке царице: Суворов премного благодарен! Суворов в ножки ей кланяется, что она помнит старика! Да на, возьми вот.
Суворов протянул камер-фурьеру золотой и провожал его через все комнаты до выхода. Провожал так, как не провожал фаворита Зубова.
VI
Александр Васильевич собрался во дворец – императрица пригласила его на обед. Он надел светло-зеленый фельдмаршальский мундир, шитый золотом, все ордена, бриллиантовые знаки ордена Андрея Первозванного, бриллиантовый эполет, взял шляпу с большим алмазным бантом.
– Прошка, шинель!
– Да ведь у вас шуба есть, что, ай забыли? Разве не наденете?
Суворов секунду раздумывал.
«Как же быть-то? В чем ехать? Неужели он, Суворов, поедет в шубе? Словно придворный генерал. Может, еще, Александр Васильевич, муфту для рук прикажете?» – измывался он сам над собою.
Прохор точно понял сомнения барина:
– Ежели не наденете, царица узнает – обидится. Подумает: брезгует моим подарком!
«А и в самом деле неудобно», – мелькнуло в голове.
– Давай шинель и шубу!
Прошка не знал: ослышался он аль нет? Шубу и шинель – это уж слишком!
– Ну, что стоишь? Шинель, говорю, и шубу!
Суворов надел свою старую шинель, а царицыну соболью шубу велел нести за собою в карету. Он положил шубу на колени и так поехал во дворец.
– Вот и волки сыты и овцы целы!
Был только одиннадцатый час, но на площади перед Зимним дворцом громоздились кареты и экипажи. Толпился народ. Суетились полицейские. Кареты не задерживались у подъезда. Высадив седоков, они быстро отъезжали прочь.
Приехав ко дворцу, Суворов снял шинель, надел шубу и в таком виде вышел из кареты. Он с удовольствием сбросил в громадной полутемной прихожей на руки предупредительного лакея эту непривычную ношу.
Мельком взглянул на себя в зеркало, мимо которого проходил, – кажется, все в порядке. И так, со шляпой в руке, быстро пошел по галерее. Длинная галерея казалась от белых мраморных колонн и белых статуй еще длиннее. В конце ее виднелась широкая лестница. На каждой ступеньке лестницы, в золоченой ливрее, в белых шелковых чулках, с напудренной, завитой прической, стоял лакей.
Суворов, быстро шагая через две-три ступеньки, поднялся наверх мимо величественных колонн и этих изогнувшихся в поклоне лакеев. Чуть взглянул наверх, туда, где, поддерживаемый колоннами, простирался необъятной ширины плафон. На плафоне был изображен Олимп.
Суворов, не останавливаясь, одним духом пробежал аванзалу и роскошную двусветную Белую залу, а затем повернул налево, к общей зале.
Общая зала была последней, куда мог войти каждый, кто имел право являться ко двору. Дальше разрешалось входить лишь немногим. Кроме ближайших к императрице лиц, сюда допускались те, кто числился в списке.
Перед дверью, в кирасах и треугольных шляпах, с ружьями у ноги, стояли два рослых кавалергарда: у них был список приглашенных. Кавалергарды лихо отдали фельдмаршалу честь, пажи раскрыли двери.
Суворов вошел.
К десяти часам утра, окончив работу в кабинете и выслушав доклады статс-секретарей, Екатерина начинала готовиться к обеду. Старый парикмахер Козлов причесывал ее, а затем императрица выходила из внутренней уборной во вторую. Здесь камер-юнгфрау прикалывали ей флеровую наколку, здесь императрица вытирала лицо льдом, – других притираний она не признавала. Да она и не нуждалась в румянах и белилах: несмотря на преклонный возраст, лицо у нее было румяное.
И к окончанию туалета императрицы допускались все приглашенные к обеду.
Суворов не опоздал, – императрицы еще не было, но в уборной уже ожидали ее.
В креслах сидела пожелтевшая и подурневшая Наташенька – она со дня на день ожидала родов. Возле нее во французском нарядном кафтане и башмаках стоял со скучающим видом муж, Николай Зубов, и представительный в своем белом мундире с «Георгием» на шее и «Владимиром» через плечо генерал Исленьев.
Тут же сидели две любимицы императрицы – пожилая камер-фрейлина Протасова и еще очень недурная лицом племянница Потемкина статс-дама Александра Браницкая. Возле них, рассказывая что-то веселое, стоял известный остряк обер-шталмейстер Нарышкин и толстый обер-гофмаршал Барятинский.
Поодаль сидели граф Строганов с тучным генерал-аншефом Пассеком, заядлым карточным игроком, у которого на языке были только – бостон, фараон, семпеля да соника[81].
Суворов поцеловал и перекрестил дочь, поздоровался с зятем и Исленьевым и подошел приветствовать дам, – с дамами Александр Васильевич был всегда отменно вежлив.
– Вы ничуть не меняетесь, граф! Вы все цветете! – с милой улыбочкой встретила Суворова Браницкая, которая видела фельдмаршала в первый раз по его приезде из Польши.
– Одни цветы, графиня, производит весна, другие – осень, – ответил Суворов на комплимент комплиментом, подчеркивая слово «весна», хотя хорошенькой Браницкой было уже сорок. – Хорошо, что я отцветаю на солнце: в тени растения ядовиты!
– В ваших словах, Александр Васильевич, тоже иногда медку маловато, – колко заметил обер-шталмейстер Нарышкин.
– Бывает, бывает, – ответил Суворов и быстро перебежал к Пассеку и Строганову.
Поздоровавшись с ними, Суворов вернулся к Наташеньке.
Немного погодя дверь из внутренней уборной открылась и вошла императрица. Она была в парадном парчовом платье с Георгиевской звездой на груди. Ее густые волосы были убраны по старинной моде – в простую невысокую прическу с небольшими буклями сзади ушей. Как все люди маленького роста, Екатерина держалась ровно, не сутулясь, голову несла высоко и оттого казалась выше, чем была.
За ней следовали четыре ее всегдашние камер-юнгфрау.
Все встали.
– Здравствуйте, господа! – приветствовала императрица собравшихся. – Как твое здоровье, Наташенька? – участливо спросила она. – Как вы, Александр Васильевич?
Императрица говорила по-русски чисто, но как-то очень старательно, особенно четко произносила каждое слово.
– Благодарствую! Жив-здоров, матушка! – ответил по-солдатски Суворов.
Императрица села к зеркалу. Пожилые камер-юнгфрау окружили ее. По-мужски грузная, густо нарумяненная Алексеева подала на серебряном блюде кусок льда. Императрица потерла льдом лицо. Взяла из рук Алексеевой полотенце, вытерлась.
Высокая, костлявая как тарань, глуховатая гречанка Палакучи накалывала тюлевую наколку.
Две сестры Зверевы, когда-то очень красивые девушки, держали шпильки и булавки.
Пока Палакучи примеряла наколку, императрица, не поворачивая головы, сказала:
– Вы небось проголодались, Александр Васильевич? Я знаю, вы привыкли обедать рано. Я вас задержала, простите…
– Ничего, матушка! Все равно навек не наешься. Брюхо как злодей, старого добра не помнит!
– Уже недолго. Мы сейчас пойдем!
Глуховатая Палакучи, думая, что это относится к ней, насторожилась, вопросительно посмотрела на императрицу.
– Ничего, это не к тебе. Приколи вот здесь. Так!
Она поднялась, оглядывая себя в зеркале.
– Ну, милости прошу, господа, к столу!
Обедали в «бриллиантовой» зале за большим круглым столом. Императрица посадила Суворова рядом с собою, с левой стороны. Справа от нее сидел Платон Зубов.
– Чем потчевать дорогого гостя? – спросила Екатерина Суворова.
– Благослови, матушка, водочкой!
– А что скажут красавицы фрейлины, с которыми вы будете говорить?
– Почувствуют, что с ними говорит солдат!
– Возьмите на закуску вашей любимой редьки, – угощала императрица.
– Премного благодарен! Обязательно возьму. В редьке, ваше величество, пять яств: редька-триха да редька-ломтиха, редька с маслом, редька с квасом да редька – так!.. – приговаривал Суворов, накладывая редьки.
Ему льстило, что императрица старалась угодить гостю, – досконально узнала о всем, что любит Суворов.
– А что такое «триха»? – немного погодя спросила Екатерина.
– Тертая редька. Триха от слова «тереть».
– А, понимаю, понимаю…
Разговор за столом велся непринужденный. Говорили по-русски.
Царица ела медленно. Макала хлеб в соус, кормила своих двух английских собачек, которые не отходили от ее кресла. Она отставала от других, но, чтобы не задерживать стола, кушанья подавались своим чередом. Камер-пажи подавали ей на нескольких блюдах те кушанья, которые уже были обнесены. Екатерина выбирала какое-либо одно. За обедом она ела мало.
Суворов, по просьбе царицы, рассказывал о штурме Праги. Он увлекся рассказом и тоже отстал от всех.
Екатерина незаметно мигнула обер-гофмаршалу Барятинскому, который сидел напротив нее.
Барятинский подозвал камер-пажа. Тотчас же два пажа в богатых светло-зеленых бархатных мундирах, расшитых золотом не хуже фельдмаршальского, поднесли Суворову с двух сторон по две тарелки сразу.
Суворов даже запнулся на секунду, в недоумении глядя на предложенные блюда.
– Паштет из судака с налимьей печенкой. Репа в малаге, – сказал камер-паж справа.
– Ватрушки с луком. Гренки с мармеладом, – в тон ему доложил камер-паж слева.
Суворов быстро глянул и стал решительно складывать с четырех тарелок на свою одну. Перемешал все и начал с аппетитом есть.
Наташа вспыхнула и уткнулась лицом в тарелку, но за столом никто даже не улыбнулся, точно не видал суворовских проказ.
Обед продолжался недолго, не более часу.
Когда встали из-за стола, Суворов поблагодарил за внимание и умолял императрицу сохранить свой собственный покой.
– Я это приму в вящую себе награду!
– Вот погодите, Александр Васильевич, пройдет Филипповский пост, я вас угощу скоромным обедом. Что вы любите? Какое самое лучшее блюдо?
– Калмыцкая похлебка.
– Что это?
– Кусок баранины и кусочек соли в чистой воде. Самый легкий и здоровый суп.
– Хорошо. Я велю приготовить. Это просто, – улыбнулась императрица. – Приезжайте же обязательно ко мне вечерком, Александр Васильевич, – пригласила Екатерина, – в шесть часов.
– Буду, матушка, непременно буду!
VII
Суворов томился без дела в Петербурге. Третий месяц он жил в Таврическом дворце, окруженный вниманием и не зная никаких забот, но и никаких обязанностей.
И это безделье (постоянное, ежедневное чтение книг и газет было не в счет) раздражало, тяготило Суворова. Раздражало и тяготило его и другое – двор, где хоть изредка, но приходилось ему бывать.
Императрица всегда приглашала Суворова на парадные обеды и свои вечера, на которые собирался избранный круг лиц.
Парадных обедов Суворов избегал – отпрашивался у царицы, и на вечерах, пользуясь репутацией «чудака», которую давным-давно присвоили ему враги, Суворов давал волю своему горячему, вспыльчивому нраву.
Зависть и недоброжелательство, которые в первые дни после возвращения Суворова из Варшавы притаились и уступили место лести и подобострастию, теперь снова подняли голову. К фельдмаршалу, увенчанному лаврами стольких знаменитых побед, уже в Петербурге понемногу попривыкли. О Суворове все чаще и чаще стали злословить.
Это доходило до Суворова. И он не оставался в долгу: бичевал недостатки, резал правду-матку в глаза и своими, как он сам называл, «солдатскими проказами» зло смеялся над придворным чопорным ничтожеством. И этим, конечно, задел много самолюбий.
Соперники и клеветники сторожили каждый шаг, каждое слово Суворова. Из любой мухи готовы были сделать слона.
На все лады судачили о том, как Суворов неуважительно принял в Таврическом дворце Платона Зубова за то, что Зубов встретил фельдмаршала, явившегося к нему в парадном мундире, в одежде далеко не парадной.
Весь город знал о приеме Суворовым графа Безбородко, которого Александр Васильевич недолюбливал.
Безбородко как-то раз приехал к Суворову во время обеда. Суворов не встал из-за стола; только велел подать Безбородке стул, но к обеду не пригласил.
– Вам, Александр Андреич, еще рано обедать, прошу посидеть! – отрезал он.
Суворов знал, что в этакую рань Безбородко никогда не обедает, что он, стало быть, приехал неспроста, а в каких-либо своих видах, и это сразу же взорвало Александра Васильевича.
Смеялись над тем, как фельдмаршал бежит вприпрыжку по дворцовой зале, не зная, что Суворов делает это не зря.
– Суворов стар, ему уже пора на покой! – твердили всюду его завистники.
Друзья Александра Васильевича передали ему об этом. И чтобы показать всем, как еще он, несмотря на свои 66 лет, крепок и бодр, Суворов при всех не шел, а пробегал по зале, чего не смог бы сделать дряхлый генерал Прозоровский или тучный Мусин-Пушкин.
Враги Суворова распространяли о нем разные небылицы вроде того, что будто бы, когда жена наследника Павла Петровича великая княгиня Мария Федоровна угощала его персиками, Суворов взял из ее рук всю вазочку и, передавая вазочку лакею, сказал: «Неси ко мне!»
Притворно ужасались тому, как Суворов свободно (хотя и почтительно) держит себя с императрицей: откровенно говорит ей о недостатках в армии, о дурном состоянии войск, о злоупотреблениях. Его честность и прямота, его настойчивость и кипучая энергия, с какой он хотел исправить все армейские недостатки, делали Суворова беспокойным фельдмаршалом.
Клеветники, наушничавшие на него, уже стали говорить, что императрице Суворов прискучил, хотя Екатерина наружно принимала все его замечания как будто бы благосклонно, что она не знает, как от беспокойного фельдмаршала поскорее отделаться.
Уехать из Петербурга к живому делу, к армии, Суворов мечтал и сам: солдатская палатка была для него ближе «бриллиантовой» залы и Таврического дворца.
И наконец к весне дело окончательно прояснилось: императрица назначила Суворова командовать войсками на юге, где он провел столько лет. В его ведение поступали войска, расположенные во Врацлавской, Вознесенской, Екатеринославской и Харьковской губерниях и в Таврической области.
Суворову оставалось пробыть в Петербурге считанные дни. Потому сегодня он собирался во дворец более охотно, чем в предыдущие разы.
По случаю бракосочетания великого князя Константина Павловича с принцессой Кобургской Анной на Неве устраивался великолепный фейерверк, а на площади перед дворцом – всегдашнее царское угощение народу: жареный бык, фонтаны с вином.
– Ежели б я помоложе был, беспременно пошел бы рвать быка! – говорил Прошка, помогая барину одеваться.
– Тебя только там и не хватало. Что ты – голоден?
– А почему ж на даровщинку не выпить и не закусить? Опять же лакеи сказывают: кто с быка золотую голову сорвет и принесет во дворец, тому сто рублев заплатят. Таков закон.
– Смотри, чтоб из этой свалки свою голову вынес, а не то что бычью…
Когда Суворов подъезжал к Зимнему, он увидал, что все прилегающие к площади улицы были запружены народом: кто собирался «рвать быка», а кто просто поглазеть. Против дворца возвышался высокий помост со ступеньками. На ступеньках лежали жареные гуси, утки, куры, свиные и телячьи окорока. А наверху помоста стоял громадный бык с позолоченными рогами.
Помост сверху донизу закрывала зеленая тафтяная занавеска. Возле помоста были устроены два красивых фонтана для красного и белого вина. Все это окружала цепь из солдат и полиции. Конные драгуны ездили тут же.
Посмотреть на эту сцену собралась во дворце вся знать. Сигналом к началу было появление в окне императрицы.
Когда пустили фонтаны, толпа поняла, что царица сейчас подойдет к окну. Солдаты и полиция едва сдерживали толпу, которая напирала со всех сторон. Пьяницы, увидев фонтаны вина, не могли стоять на месте.
Императрица подошла к окну.
И тогда отовсюду с криком и улюлюканьем бросились к помосту и фонтанам сотни людей. Сшибая и давя друг друга, они старались поскорее добежать до цели.
Вперед пробиралась группа мясников. Они кулаками прокладывали себе дорогу. Зеленая тафтяная накидка в один миг полетела в клочья.
Мясники стали швырять в толпу жареными гусями, утками, курами, окороками – отбивались от остальных, давали возможность самому сильному и ловкому из своих пробиться к быку, чтобы завладеть золотой головой. Голова была укреплена на железном пруте. Вся громадная туша быка надевалась на прочную деревянную раму.
Плечистый рыжебородый мясник быстро пробежал по ступенькам к быку, легко подпрыгнул и упал к нему на спину, собираясь сесть верхом. Но с другой стороны помоста к быку пробились лабазники. Небольшой плотный купчик подскочил и дернул рыжебородого мясника за ноги. Рыжебородый ерзнул с быка, но еще пытался удержаться. Тогда купчик прыгнул ему на плечи. Мясник оторвался от быка, и оба покатились по ступенькам вниз.
Золотые рога быка сияли все так же недосягаемо и заманчиво.
В это самое время пьяницы кинулись к фонтанам с вином. Черпали пригоршнями, припасенными кружками, ведрами, шапками. Нагнувшись, свесившись в бассейн, просто лакали. Тянули друг друга прочь, толкались, дрались, падали в вино.
Один – в драном коротком кожухе и валенках, – перевесившись, упал прямо в бассейн. Он еще до праздника успел где-то хлебнуть и теперь сразу захмелел. Стоя по щиколотку в вине, он стал черпать шапкой-ушанкой и поливать лезущих к фонтану пьяниц.
Кто-то ударил его в грудь. Пьяница зашатался, чуть не упал навзничь, но схватился за трубку фонтана. Трубка изображала ствол, обвитый виноградными листьями и гроздьями. Наверху она кончалась чашей из виноградных листьев. Из чаши во все стороны били ярко-красные струи.
Пьяница вдруг полез по этим железным гроздьям наверх к чаше. Красное вино, точно кровью, заливало его всего. Он лез, подставив под брызги широко раскрытый рот. Жадно глотал.
Он влез наверх и, закрыв глаза, сначала продолжал пить, а потом повернулся и плюхнулся в широкую чашу. Вино перестало литься.
Пьяница сидел, с победоносным видом глядя вниз и горланил песню. Среди толпившихся, оттиравших друг друга от вина питухов поднялся отчаянный вопль. Ругали, проклинали, угрожали.
А мужик, пьяно хохоча, болтал от удовольствия валенками. Валенки были грязные и мокрые от вина.
Тогда в него стали швырять снегом, шапками, рукавицами, чтобы сбить его вниз.
Наконец какой-то ямщик догадался: развязал свой длинный зеленый кушак, размахнулся и захлестнул мужика за ногу. Несколько услужливых рук рванули кушак. Пьяный мужичонка схватился за фонтан, но не удержался и бухнул вниз, в бассейн.
Ярко-красные струи забили снова.
…Во дворце у окон хохотали до упаду. Сама императрица утирала кружевным платочком слезы, – так прошиб смех.
– Ой, не могу!
– Мясники-то, мясники! Вон из-за головы дерутся…
– Оторвал. Бежит с головой!..
– Отбили. Упал!
– А этот пьяный что в фонтане делает! Срамота!..
Жались к окнам, смотрели.
Один Суворов ходил по зале, не глядя в окна. Не смеялся – ему не нравилась, была противна вся эта грубая забава. К тому же пьяных он не любил. Если бы не торжество по случаю бракосочетания великого князя, он не приехал бы.
Враги Суворова и тут не оставляли его в покое – пользовались любой возможностью, чтобы уколоть фельдмаршала.
– Вот штурм так штурм. Почище измаильского, – громко сказал генерал-аншеф Николай Салтыков.
– А что это он влез на фонтан?
– Поучение солдатам говорит, – съязвил Долгорукий.
– И не замерзнет же – весь искупался, а ничего…
– Нонче стало модным – обливаться зимой. Он закалить себя хочет…
«В последний раз я в этом вертепе. Сегодня откланяюсь императрице, а завтра – в путь, к армии, в Тульчин!» – раздраженно думал Суворов.