Генералиссимус Суворов — страница 14 из 19

Кончанское

Смотри, как в ясный день, как в буре

Суворов тверд, велик всегда!

Державин

I

Гостей ждали с утра. Мальчишки сидели на всех самых высоких елках, – барин обещал пятак тому, кто первый увидит едущих гостей. Барин был добрый и никогда не обманывал. Потому с десяток ребят побежали наперегонки за околицу подальше от Кончанского, чтобы раньше других увидеть, как поедут из Боровичей господа. Один Ленька не торопился бежать. Он облюбовал себе самую высокую березу и стал проворно взбираться на нее, – с березы увидишь скорее всего. И тогда-то остальные мальчишки сообразили, что Ленька перехитрил всех. И некоторые из них уже не столько смотрели на боровическую дорогу, как на березу: Ленькина рубашонка из синей крашенины еще там или, может быть, Ленька уже увидал и слезает…

Кроме ребят на дорогу то и дело смотрел из сада в зрительную трубу сам барин Александр Васильевич.

В весеннюю распутицу, по немыслимой дороге, на двенадцатый день утомительного, тоскливого пути Суворов прибыл сюда из Кобрина.

В Кобрин он поехал из Тульчина, в Кобрине он жил в опале, а здесь, в Кончанском, в ссылке. Сюда его определил на жительство сам царь Павел I.

Из Тульчина Александр Васильевич выехал тогда до света. Опального фельдмаршала никто не провожал. Суворов вечером попрощался с очаровательной графиней Потоцкой, в доме которой он прожил целый год. Войска провожать его уже не могли: Суворов сдал Екатеринославскую дивизию генерал-майору Беклешеву, и проводы Суворова были бы вызовом царю.

Суворова заменил какой-то безвестный, бездарный генерал. Добро бы сдать дивизию хотя бы князю Репнину или Каменскому, но сдавать ничем не известному человеку…

Суворов уходил в отставку даже без мундира.

Впрочем, здесь, в Кончанском, фельдмаршальский мундир был не нужен. Мужики признавали Александра Васильевича и без мундира – любили и уважали его.

В Кончанском Александр Васильевич не был уже тринадцать лет. Впервые он приехал сюда после окончательного разрыва с женой, в декабре 1784 года. Тогда двухэтажный барский дом о десяти покоях, построенный отцом Василием Ивановичем, и то был уже ветхим. Крыша текла, печи дымили (вьюшки были глиняные, и, вытопив печь, закладывали ее глиной и засыпали песком), из дверей и окон дуло. А за тринадцать-то лет дом совершенно обветшал и теперь годился лишь на слом.

Но делать было нечего. Александр Васильевич приехал в мае, впереди предстояло лето, – можно было решиться как-либо дожить здесь до холодов.

Кончанское. Леса, озера, болота, пески. До уездного городишки Боровичей сорок верст. Действительно, Кончанское – «конец».

Царь строго заказал: Суворову никуда не выезжать, никого не принимать, писем не писать.

За всем этим смотрели накрепко. С Александром Васильевичем оставлены только Прошка, повар Мишка да фельдшер Наум. Даже адъютантов отняли у Суворова. Не с кем и слово молвить.

Стосковался.

Написал Наташе, кое-как передал в Петербург, чтоб приехала. Александр Васильевич знал, что зять все время в Павловске по долгу службы, а Наташа с Аркадием и сыном своим Александром в Петербурге.

Александру Васильевичу очень хотелось увидеть детей и полугодовалого внука.


Наташенька писала:


«Все, что скажет сердце мое, – молить Всевышнего о продолжении дней Ваших, при спокойствии душевном. Мы здоровы с братом и сыном, просим благословения Вашего. Необходимое для Вас послано при записке к Прокофию. Желание мое непременное – скорее Вас видеть, о сем Бога прошу, он наш покровитель.

Целую ваши ручки».

А потом получила у царя разрешение навестить отца. И предполагала приехать к Петрову дню.

Получив это известие, Александр Васильевич поехал в свою деревню Каменку за сорок пять верст – посмотреть: может быть, там удобнее будет всем разместиться. Он поехал туда в простой телеге, с одним Прохором.

Прошка правил, никому не уступая дороги. Только издалека кричал всем встречным – будь то крестьянская подвода или помещичьи «бегунки»:

– Вороти! Тебе не равен в коробу сидит!

Проездил двое суток, немного развлекся, хотя и измучился в тряской телеге, но вернулся ни с чем: в Каменке было еще хуже, чем в Кончанском.

– Ничего, не навек, как-либо поместимся и в Кончанском!

И вот теперь ходил по саду, с утра нетерпеливо ждал, время от времени посматривал в зрительную трубу, в которую столько раз смотрел в сражениях на разных врагов.

И вот увидал: по дороге вскачь неслись один за другим ребятишки.

А через минуту вся их воробьиная стая с криком ворвалась в барский сад:

– Едут! Едут!

– На мост уже взъехали!

– Я первый увидал!

– Врешь: я!

– Ты меня только обогнал. Я зацепился и упал…

– Ну ничего, вот вам обоим.

Александр Васильевич сунул Леньке и другому белоголовому мальчишке по пятаку, а всем – кто прибежал первым, кто последним, – сыпнул из кармана горсть пряников:

– Ешьте!

И сам поскорее побежал за околицу встречать долгожданных, дорогих гостей.

II

Зима наградила меня влажным чтением и унылой скукой.

Суворов о Кончанском

Когда начались осенние дожди, во всех десяти покоях барского дома не стало житья: крыша текла как решето, и Александру Васильевичу приходилось вставать среди ночи и перетаскивать свое сено из одной комнаты в другую.

Волей-неволей надо было искать другое помещение.

Большого дома пока что и не требовалось: Александр Васильевич остался один со своими тремя слугами – Прошкой, поваром да фельдшером. Дорогие гости – Наташенька с сыном и Аркаша – прожили в Кончанском два самых хороших, погожих месяца, а потом уехали назад, в Петербург.

Александр Васильевич нашел себе пристанище. На краю села, у самой церкви, стояла небольшая причтовая изба. Ее перегородили досками, и получились две всегдашние суворовские комнаты: кабинет и спальня в одной, в другой – кухня и помещение для слуг.

– Хорошо, прусаков нету, – говорил, осматриваясь на новом месте, Мишка-повар.

– Прусак моего духу не любит! – шутил Суворов. – Плохо одно: перегородка без двери. Наум спит тихо. Мишка изредка говорит во сне, смеется, а вот Прохор Иваныч храпит так, что стены дрожат!

– А вы-то сами. Молчали б уж!..

Как-никак – жили. В тесноте, но не в обиде.

Александр Васильевич вставал все так же до света.

Здесь была другая работа. Он ходил смотреть, как готовят к зиме сад, как молотят, как возят лес на постройку барского дома.

«Видно, мне пожить тут, – думал Суворов. – Хоть бы умереть в бою, как Тюренню!»

В полуверсте от Кончанского, на высокой горе, которая называлась Дубихой, хотя на ней росли одни высокие ели, Александр Васильевич задумал поставить летнюю светелку.

По субботам и воскресеньям обязательно ходил в церковь. Пел на клиросе, читал часы, канон, Апостола.

Мужики валили валом в церковь. Приходили не только кончанские, а из соседних деревень послушать, как батюшка Александр Васильевич читает и поет. Не могли нахвалиться его басом:

– Гляди-тко, немолоденький, а каково выводит!

– Цельную жисть командовал, кричал, вот и образовался такой голосина!

– Скажешь этакое! Матрена Пашкина целый век в доме командует, кричит и на мужа и на невесток, не похуже командера, а что ж, голос у нее подходящий? Родиться надо с таким голосом!

Суворов обучал дворовых мальчишек грамоте, составил из ребят хор. Учил их священник отец Иоанн, а Александр Васильевич приходил на спевки и всегда приносил в кармане медовые пряники.

Ребята любили барина – он шутил с ними, летом играл в рюхи, рассказывал про походы.

Но к Рождеству Александр Васильевич делался все сумрачнее и сумрачнее. Пребывал в плохом настроении. К тому были причины.

Прежде всего, Александр Васильевич стал все чаще болеть. В походной, боевой обстановке, в армии он не болел. Изредка страдал желудком, да в последние годы болели глаза, а так чувствовал себя хорошо.

А здесь как-то расклеился.

Часто немела вся левая половина тела, пухли подошвы ног, так что трудно было ходить. А однажды в темноте споткнулся в сенях о ведро, упал и больно ушиб грудь.

– Года помнить надо, а не бегать, как в восемнадцать, – отчитывал Прошка.

Фельдшер Наум взялся растирать его какой-то мазью, но Александр Васильевич потребовал баню. Баня считалась у него главным лекарством от всех болезней, наружных и внутренних. Но и после бани ребра не перестали болеть. Все так же трудно было кашлянуть. И не болезнь, а – противно!

Он не любил больных, считал, что многие только притворяются больными. И когда в армии ему докладывали о том, что кто-то заболел, Суворов всегда переспрашивал:

– Что он, бо́лен или боле́н?

Бо́лен – это когда человек по-настоящему слег, занедужил, а боле́н – это притворство, это то же, что «лживка, лукавка», родная сестрица немогузнайки.

И теперь сам подтрунивал над собою:

– Помилуй Бог, и не бо́лен и не боле́н. Хожу вроде здоров, а потом как кольнет…

– Пройдет. У меня так в Херсоне ребра болели, – говорил Прошка.

– Ну и утешил: пройдет! Да и вся-то жизнь пройдет! – горячился Суворов.

Ему хотелось, чтоб прошло сейчас, немедленно.

Второй неприятностью были материальные претензии, которые вдруг посыпались на Суворова со всех сторон. Как только прослышали, что царь отставил его из армии, так накинулись на опального фельдмаршала все, кому не лень, у кого нет совести.

Майор Чернозубов взыскивал с Суворова восемь тысяч рублей, израсходованных его частью на фураж. Полковник Низовского пехотного полка Шиллинг – четыре тысячи за продовольствие полка. Поляк Выгановский просил взыскать с Суворова тридцать шесть тысяч рублей – за опустошение во время прошлой войны его имения.

И пошли и посыпались со всех сторон претензии и убытки, связанные то с той, то с другой войной, в которой участвовал Суворов, – там войска скормили своим лошадям чье-то сено, там, идучи, потоптали озимь…

И за все отвечать Суворову, точно армия была лично его.

Налетели как воронье.

Думают, что Суворов уже ничего не стоит.

Упавшего не считай за пропавшего! Беда, что текучая вода, – набежит и схлынет!

И третье: подходили святки, время, которое Суворов очень любил, всегда проводил весело и шумно. А тут, в глуши, в снегах, в этой заброшенной избенке, среди неграмотных мужиков – какое веселье?

Идут длинные «святые» вечера, а вечерами Александру Васильевичу остается одно развлечение – читать. Но книг мало, да и некому читать, самому много не почитать: болят, слезятся глаза.

По вечерам все-таки читывал излюбленного «Оссиана» Кострова и его оды Суворову:

Герой! Твоих побед я громом изумлен…

и эту, на взятие Варшавы:

Суворов! Громом ты крылатым облечен.

Вспоминалось далекое детство. Как зачитывался Плутархом, Корнелием Непотом, Квинтом Курцием, а отец был бережлив, скупенек, все наказывал, чтоб пораньше ложился, глаз не портил, много не жег свечи.

И так, один за другим, проходили дни. Скоро уж и год, как Суворов в Кончанском. И только кое-какие происшествия разнообразили его скучную, монотонную жизнь.

За неделю до Рождества изба, в которой жил Суворов, чуть не сгорела. Случилось это поздним вечером, когда уже все в избе спали. Один Суворов лежал, думал.

Коротенький зимний день прошел, как всегда. И день-то выдался какой-то неприятный.

У Мирона простудилась и умерла двухлетняя девочка. Александр Васильевич дал ему на похороны рубль.

В разговоре с барином Мирон обмолвился: «Бог прибрал, и ладно!» Хотя у Мирона было всего трое ребят и жил он в достатке.

Суворов страшно разгневался, – детей он очень любил. Он раскричался, затопал ногами и побежал прочь от Мирона, как бегал в армии от немогузнайки.

– Ирод, а не человек! Отец называется! – кричал он.

А Мирон стоял, в смущении почесывая затылок и не понимая, что такое он сказал.

Суворов тотчас же вызвал старосту и приказал ему отослать Мирона после похорон дочери к отцу Иоанну: пусть он наложит на Мирона епитимью[91].

Затем досталось и самому старосте. Александр Васильевич увидал, что бочку с водой тащит колченогий полуслепой мерин Красавчик. Красавчик беспорочно отработал двадцать пять лет, и Александр Васильевич давно приказал ни в какие работы его не наряжать, а до самой смерти только кормить.

Вечерний чай поэтому пил Суворов хмурый, недовольный.

Потом, чтобы хоть отойти от житейских неприятностей, сел к свече почитать.

Читал Державина «На взятие Варшавы»:

Прокатится, пройдет,

Промчится, прозвучат

И в вечность возвестит,

Кто был Суворов:

По браням – Александр, по доблести – стоик,

В себе их совместил и в обоих велик.

Черная туча, мрачные крыла

С цепи сорвав, весь воздух покрыла;

Вихрь полуночный, летит богатырь.

Тма от чела, с посвиста пыль.

Молньи от взоров бегут впереди,

Дубы грядою лежат позади,

Ступит на горы – горы трещат,

Ляжет на воды – воды кипят,

Граду коснется – град упадает…

Затем, не гася свечи, лежал на сене, думал о разном: о «Тульчинских параличах», как Павел I засыпал его выговорами. О покойном фельдмаршале Петре Александровиче Румянцеве, который умер ровно месяц спустя после Екатерины II. О том, что, может, и верно судили Наташа, Димитрий Иванович – вся родня и доброжелатели: в Тульчине Александр Васильевич больно остро, неосторожно говорил о Павле I.

– Сам виноват: слишком раскрылся, не было пуговиц!

И, наконец, стал вспоминать.

Вспоминались святки в Херсоне, как весело катались на санях с гор, как вечерами у него танцевали, играли в игры, в любимую Александра Васильевича «жив курилка!».

Он уже дремал, когда вдруг раздался сильный стук в наружную дверь:

– Пожар! Изба горит! Батюшка, Александр Васильевич!

Кричал дьячок Калистрат, живший по соседству.

Первым шлепнулся с печки Прохор. Он схватил кожух и так, босиком, кинулся опрометью в дверь, крича:

– Горим!

Фельдшер Наум суетился, собирая в полутемной кухне какие-то вещи и приговаривая:

– Господи Исусе! Владычица небесная!

Александр Васильевич в опасности не терялся. Сколько раз в бою он смотрел в лицо смерти. Он вскочил, быстро надел на босу ногу сапоги, канифасный камзольчик.

Дверь Прошка оставил открытой. Из сеней тянуло дымом.

«Горит на чердаке», – в единый миг сообразил Суворов.

– Наум, спокойней! – закричал он, выскакивая на кухню. – Мишка, за мной! Воды! – скомандовал он повару, который уже собирался тоже сигануть за дверь.

Александр Васильевич кинулся в сени и смело полез по маленькой лестнице на чердак – дым действительно валил оттуда.

В темноте, в дыму Александр Васильевич различил: над боровом уже нагрелась, дымилась крыша, и тлело ближайшее бревно верхнего венца стены.

За Суворовым лез с ведром воды Мишка, которого отрезвило спокойствие Александра Васильевича.

Суворов обернулся и хотел выхватить из рук Мишки ведро, но повар не дал:

– Позвольте, барин, я сам!

И он плеснул на тлевшую стену.

– Воды сюда! – кричал сверху Суворов.

– Александр Васильевич, батюшка, вы прозябнете! Мы без вас справимся! – говорил поднявшийся по лестнице с ведром воды дьячок Калистрат.

За ним лез фельдшер.

Слышно было, как снаружи кто-то взбирался на крышу.

К избе бежал народ.

Через час все было кончено: пожар потушен, чердак и крыша осмотрены, прохудившиеся кирпичи борова заложены новыми.

Пошли спать.

Александр Васильевич издевался над Прошкой, который так струсил:

– Аника-воин. В стольких баталиях со мною был, а пожара испугался!

– Он, ваше сиятельство, боялся, как бы его Катюша вдовой не осталась, – язвил Мишка.

Прохор чувствовал свой конфуз – молчал. Только раз буркнул в оправдание:

– В бою – одно, а тут – спросонья… Заорали, с ума сойдя…

Суворов лежал улыбаясь. Настроение у него поднялось: все-таки какая-то встряска. Все-таки в однообразную чреду этих похожих друг на друга дней ворвалось какое-то необычайное, хотя и пустяковое происшествие.

III

«То-то обрадуется дядюшка царскому приглашению приехать в Петербург!» – думал Андрюша Горчаков, подъезжая к селу Кончанскому.

Конечно, жить в такой глухомани одному, не иметь возможности ни поехать куда-либо, ни принять у себя, не получать писем и не писать самому – просто ужасно. И какой приятной неожиданностью будет старику приезд его, пусть племянника, но как-никак царского флигель-адъютанта.

Андрюша то и дело высовывался из саней посмотреть, не видать ли. Но кругом были лес и поля, нигде никаких огней, и только обок дороги то тут, то там светились огненные точки: волчьи глаза или так мерещится?

Наконец где-то впереди глухо тявкнула сторожевая собака. За ней другая, уже смелее и звонче. Значит, жилье близко.

Все – Андрюша, ямщик, лошади – ободрились.

И еще через некоторое время Андрюша различил впереди церковную колокольню и темные группы изб.

Ныряя то вверх, то вниз, едучи то где-то в преисподней, так что жерди забора оказывались выше лошадей, то вдруг взбираясь по сугробам наверх, и тогда полозья саней стучали о колья утонувшего в снегу забора, выбрались в улицу села. Село все было занесено снегом.

В нос ударил приятный запах душистого сена, – миновали сенные сараи. Пахнуло дымом, – пошли дома.

Увидев длинную шею колодезного журавля, переливчато заржали кони.

Вот проехали темную громаду барского дома и служб. Андрюша знал, что дом совсем плох, что дядюшка живет где-то возле церкви, на самом краю села, и так было сказано ямщику.

Избы темны – хотя бы в одной огонек. Но вот и церковь и немного поодаль – небольшой домик. В маленьком запыленном снегом окошке чуть светится скудный огонек.

Здесь!

Андрюша вылез и, путаясь в длинных полах дорожной шубы, подошел к окну. Легонько постучал в раму.

Показалось ему или в самом деле за стеной раздались голоса? Но свет оставался на месте, и только в одном окошке.

Андрюша стукнул еще раз. Прислушался.

Взвизгнула дверь, звякнула щеколда, и знакомый хриплый Прошкин голос неласково спросил:

– Кто там?

– Прошенька, это я, князь Андрей!

– Батюшки, князек! Откудова? – обрадовался Прошка, распахивая дверь.

– Из Петербурга. Ну, как вы тут горюете?

– Не приведи Бог!

– Ничего, ничего. Вот поедем со мной в столицу!

Андрюша сам нашарил ручку двери и вошел в полутемную избу, – свеча стояла за перегородкой, во второй комнате.

Горчаков сбросил с себя шубу, развязал шарф.

– Кто там? – окликнул из-за перегородки Суворов.

– Дядюшка, это я, Андрюша.

– Замерз?

– Нет, ничего.

Горчаков вошел за перегородку.

– Как ваше здоровье? – целуясь, спросил он.

– Солдат да малых ребят Бог бережет. Как дома живы-здоровы? Как Наташа с детьми? Как мама?

– Все здоровы. Сашенька уже говорит. Аркадий учится. Я, дядюшка, к вам от императора…

Александр Васильевич лежал, заложив руки за голову. Молчал, будто не к нему и не о нем речь.

– Его императорское величество вот что написал мне два дня назад, – не без важности доложил Андрюша.

Он достал из кармана бумагу и, не подходя к свече – видимо, читал ее столько раз, что помнил наизусть, – прочел:

«Ехать Вам, князь, к графу Суворову, сказать ему от меня, что есть ли было что от него мне, я сего не помню; что может он ехать сюда, где, надеюсь, не будет поводу подавать своим поведением к наималейшему недоразумению.

Павел».

Александр Васильевич молчал.

Андрюша удивился такому равнодушию:

– Что же вы, дядюшка, молчите?

– А чего говорить, не поеду!

– Как так? Почему?

– Я ему не маленький. То из службы выключает даже без мундира, то зовет. Мало ли что дураку на ум еще взбредет! У него не семь, а тридцать семь пятниц на одной неделе! Не поеду!

– Да эдак можно совсем государя прогневить. Надобно ехать!

– Сказал: не поеду! – отрезал Александр Васильевич и повернулся на бок.

Секунду молчали.

– Ты вот лучше поужинай, – отозвался наконец Александр Васильевич. – Прошка!

– Я сыт, есть не хочу!

– Тогда ложись спать: поди, устал в дороге. Когда из Петербурга?

– Выехали позавчера в ночь.

– Где ляжешь? У нас тесно, не разойдешься: либо – печь, либо – лавка…

– Пожалуй, и здесь будет хорошо, – сказал Горчаков.

Прошка стал стлать ему на лавке.

Андрюша раздевался и все продолжал доказывать дядюшке необходимость поездки. Александр Васильевич не отвечал, только изредка перебивал племянника:

– Аракчеев как, лютует?.. Репнин в почете? А французы Италию занимают… Ну, спи: утро вечера мудренее!

Андрюша лег – устал. Чуть было сделал передышку, чтобы опять с новыми резонами атаковать несговорчивого дядюшку, как тотчас же уснул.

А Суворов лежал с закрытыми глазами. Не спал, думал. И думал о Павле I и Петербурге; было противно – толку из этого никакого и никакой работы.

«Андрюше – хорошо: двадцать годов и уже подполковник, флигель-адъютант. А я в двадцать годов чуть до подпрапорщика дослужился».

И сразу перед глазами встали яркие, точно вчера происходило, картины далекого прошлого.

Слобода лейб-гвардии Семеновского полка «позади Фонтанки, за обывательскими домами». «Связи»-дома, где жили тесно, но весело. Наряды в театр – проверять билеты. Караулы в Летнем саду. Красивая царица Елизавета, как она пожаловала Александру Васильевичу рубль за его выправку, молодцеватый вид на часах. Вот ее пухлая рука треплет по щеке. Кажется, сейчас слышит запах ее пряных духов и ее ласковый голос.

…Утром, за чаем, разговоры возобновились. Андрюше являться без результатов к взбалмошному, грозному императору невозможно: чего доброго, разжалует и упечет.

Сегодня Андрюше пришел на помощь Прохор. Братьев Горчаковых он любил и всегда стоял за них, да и самому надоела кончанская дыра – ни людей, ни трактиров.

– И чего, прости Господи, ломается? Царь, их анпираторское величество, честью просят, а он не желает…

– А ты помалкивай: дочь матери в сводни не годится! Хочешь ехать – поезжай! Царь таких дураков, как ты, в графы производит. Может, турчонка Кутайсова обгонишь… – отрезал Суворов. Но видно было по всему, что сегодня ехать он уже согласен. – Вот что, Андрюша, так и быть, только тебя жалеючи поеду. Но поеду на своих, на долгих.

– Дядюшка, да император – знаете какой? Ждать не любит.

– И слушать не хочу! – стукнул ладонью по столу Суворов. – На ямских, на перекладных, неизвестно куда и зачем торопиться, по единой царской прихоти, – помилуй Бог! Мне шестьдесят шесть годов. И брюхо болит. Старость не радость. Ежели б на дело, а так – пусть подождет!

И остался на своем.

Андрюше Горчакову волей-неволей пришлось согласиться. Дядюшка поедет на долгих, а он немедленно поскачет упредить государя, доложить, что все в порядке…

IV

Приехав в Петербург, Горчаков, зная нетерпеливый характер императора Павла, направился прямо во дворец. Павел I ждал его, не раз справлялся уже, вернулся ли флигель-адъютант Горчаков.

– Ну как, граф принял мое приглашение? Приедет? – спросил он у Горчакова.

– Приглашение вашего величества граф Суворов принял с радостью. Едет уже в Петербург. Но по болезни и старости не на почтовых, а на своих.

– Когда же он приедет?

– На днях.

– Когда именно?

Царь уже начинал горячиться.

– В воскресенье, – бухнул наугад Горчаков.

Андрюша назвал, как ему казалось, крайний срок, вполне достаточный для того, чтобы приехать из Кончанского в Петербург: был только вторник, впереди – целая неделя.

– Когда приедет, доложить немедленно!

Горчаков полагал, что дядюшка доставится не раньше воскресенья. С пятницы он стал наведываться на заставу, но прошла и пятница, и суббота, наступило воскресенье, а дядюшки нет как нет.

Уж не выкинул ли своенравный, самолюбивый старик какую-нибудь новую штуку? Может, в последний момент передумал и не поехал? Горчаков извелся вконец.

Проходило и воскресенье. Окончательно потерянный и не надеявшийся уже ни на что Андрюша вечером поехал на заставу. Оставался час. Скоро царь ляжет спать, в городе погаснут огни, и все уснет.

Андрюша сидел в караульной избе и разговаривал с дежурным офицером. Он решил посидеть еще четверть часа и ехать домой. Сомнений не было: дядюшка его подвел. Андрюша уже сегодня не мог показаться на глаза императору, а завтра на разводе Павел, разумеется, лишит его флигель-адъютантского звания и упечет в гарнизон.

В таком печальном предчувствии и разговоры все вертелись вокруг разжалований, выключений из службы и прочего.

Дежурный офицер рассказывал последнюю историю, ходившую по Петербургу, о том, как гвардии поручик («Вот называли мне его фамилию, да я запамятовал. Кажется, Сукин…») выкрутился из беды лишь благодаря находчивости в ответе. Когда царь, разгневанный на поручика за то, что тот нехорошо салютовал ему эспонтоном, крикнул: «В армию, в гарнизон его!», поручик с отчаяния брякнул: «Из гвардии да в гарнизон, это не резон!» Павел I рассмеялся и тут же простил поручика.

Андрюша делал вид, что слушает рассказчика, притворно улыбался, а думал о своем; на сердце скребли кошки…

Под окнами заскрипели полозья.

– Вот еще тянется какой-то помещик на долгих. И чего они едут, сидели б уж в своих усадьбах, ежели не трогают. Придется снова писать, – недовольно сказал офицер, вставая.

Андрюша глянул из-за его плеча в окно и опрометью кинулся вон: на козлах он увидел непривычно трезвое, красное от ветра и мороза лицо Прохора.

– Что же это вы так поздно? Император каждый день справляется, ждет! – подбежал он к дядюшкиных саням. – Вы где остановитесь?

– У Грушеньки, на Крюковом, – ответил дядюшка, с любопытством рассматривая полосатый шлагбаум, полосатую будку заставы.

– Так поезжайте, а я лечу к императору, скажу, что приехали! – обрадованно крикнул Андрюша, прыгая в свои сани. – Гони!

Когда Горчаков примчался во дворец, Кутайсов сказал ему, что царь уже собирается спать – пошел раздеваться (уйдя в спальню, Павел никаких докладов не принимал).

– Но тебе повезло – еще не управились с печью. Минут десять пройдет. Сказали, что проветриваем спальню. Может, тебя и примет еще.

(Павел требовал, чтобы в спальне было не менее восемнадцати градусов тепла, но чтобы печь при этом оставалась холодной, – он спал головой к печке. Это нелепое, невероятное положение достигалось следующим образом: пока царь ужинал, жарко натопленную печь натирали льдом. Царь входил, смотрел на градусник – восемнадцать градусов, дотрагивался ладонью до кафелей печки – холодные. Приказание исполнено. Все в порядке. И ложился спать, нимало не горюя, что остывшие снаружи кафели быстро нагревались опять.)

– Доложите, Иван Павлович! – взмолился Горчаков.

Кутайсов охотно пошел докладывать, – это было ему на руку: можно отвлечь императора.

– Входи, примет, – сказал он, возвращаясь к Горчакову.

Андрюшу провели в кабинет царя.

Через минуту вошел Павел. На нем была только шинель. В накинутой на плечи старой шинели (Павел, подражая Фридриху II, хотел казаться бережливым) он был еще более смешон и не похож на венценосца: маленький, курносый.

– Ваше величество, граф Суворов по вашему приказанию прибыл! – доложил Горчаков.

– А, очень хорошо. Скажи ему – принял бы сегодня, но уже поздно: пора спать. Пусть пожалует завтра в девять утра.

– Слушаю-с. В каком мундире прикажете ему быть?

– В таком, какой вы носите.

Не чуя от радости под собою ног, выбежал Андрюша из Зимнего.

Приехав к Хвостовым на Крюков канал, он застал дядюшку и Хвостовых – сестру Грушу и Димитрия Ивановича – за чаем. Димитрий Иванович, конечно же, воспользовался новым слушателем и уже пичкал гостя своими стихами.

Суворов в старом полотняном кителе, на котором висел только один орден Анны, пил чай, видимо поглощенный больше им, нежели стихами Димитрия Ивановича.

– Завтра в девять утра велено быть вам, дядюшка.

Дядюшка не выказал интереса к сообщению.

– Мундир у барина готов? – спросил Горчаков у Прошки, который вошел следом за Андрюшей.

– Всё тут, на ём, – ответил Прошка.

– Почему не взяли?

– Сами они не хотели. Я положил, так выкинуть изволили! – недовольно покосился на барина Прошка.

– К царю надо одеться по форме.

– Я помещик, а не фельдмаршал. Что у меня есть, в том и явлюсь!

– Дядюшка, да вы меня погубите! – не выдержал Андрюша.

– Нет, ты меня с этим погубишь! Меня уже погубили! – сверкнул глазами Суворов.

Груша подбежала к двери, закрыла ее плотнее.

Через секунду Александр Васильевич спросил спокойнее:

– А в каком же надо?

– В общеармейском.

– Андрюша, дядюшке твой мундир будет впору, – подошла сестра Груша.

– Вот примерьте, дядюшка. А ордена и звезды мы нашьем.

Общими усилиями уговорили старика примерить мундир Андрюши: он был почти впору.

V

И наутро настроение у дядюшки не улучшилось. Он дал себя выбрить, надел Андрюшин мундир, на который нашили ордена и звезды, но во дворец к царю отправлялся мрачнее тучи.

Андрюша повез дядюшку на простой паре лошадей.

Суворов ехал по знакомым улицам, озираясь с любопытством вокруг.

Город приобрел совершенно иной вид, чем был раньше. Все напоминало Пруссию: вон торчит полосатая будка, вон такой же, выкрашенный в черно-белый цвет забор, полосатые ставни, двери; мальчишка бежит в лавчонку – в одной руке бутылка, другой придерживает на голове дрянную треуголку, косичка трепыхается; ямщики – курносые, бородатые, русские – не в круглых шапках и кафтанах в сборку, как испокон веков положено, а тоже в дурацком каком-то подобии прусского мундира и в сплюснутой треуголке.

Суворов только крутил головой да недовольно хмыкал.

На площади перед Зимним, готовясь с самого раннего утра к вахтпараду, равнялись взводы разных полков, которые сегодня заступали в караул. Вахтпарад у Павла был существенным делом, главной заботой всего дня. Здесь, при разводе, он отдавал приказы, здесь он карал и миловал.

На вахтпарадах должны были присутствовать все гвардейские офицеры.

Увидя войска, одетые в уродливую прусскую форму, унтер-офицеров с допотопными алебардами, офицеров с такими же эспонтонами, Суворов плюнул и отвернулся.

Горчаков с тревогой наблюдал за дядюшкой: суворовское настроение не радовало его.

«Найдет коса на камень», – думал он.

Зимний тоже был другой, чем при матушке Екатерине. Вместо лакеев в шелковых чулках и золоченой ливрее всюду мелькали треуголки и ружья часовых, по паркету стучали офицерские трости, звенели шпоры. Вместо пышного роскошества дворца получилась холодная суровость казармы.

Андрюша провожал дядюшку до приемной залы.

Войдя в приемную, Суворов сразу оживился. Его всегда румяные щеки еще больше порозовели, глаза заблестели.

Увидев Кутайсова, царского брадобрея, турка по национальности, которого Павел пожаловал «в рассуждении долговременной и усердной его службы в гардеробмейстеры 5-го класса», Суворов приветствовал его по-турецки:

– Хош гельдюн! Кейфиниз насыл?[92]

Сконфуженный Кутайсов нехотя ответил:

– Пэк эйи![93]

Навстречу Суворову шел, ссутулясь, высокий угреватый граф Мусин-Пушкин. Он был одним из тех генералов, которых Павел I произвел вдруг в фельдмаршалы. В руках Мусин-Пушкин держал трость, как полагалось по уставу.

– Что, Валентин Платонович, бить меня собрался, с палкой идешь? – усмехнулся Суворов.

– Так полагается – раз при ботфортах и в мундире. Ежели б я в башмаках, тогда другое дело…

– А какое ж дело, ежели в башмаках? Что значит?

– Значит: собираюсь куртизировать дам.

– А в ботфортах уже не сможешь? Ой ли…

(Мусин-Пушкин до старости был ловеласом.)

– Вы все шалите, Александр Васильевич.

– Мои шалости известны: Рымник, Измаил, Прага… Я фельдмаршал в поле, а не при пароле!

– А-а, вашему высокопревосходительству, Николаю Петровичу! – поздоровался он с петербургским генерал-губернатором Архаровым. – Ну как, пожары-то все упредили?

– Какие пожары? – удивился Архаров.

– А сказывают, ваш обер-полицеймейcтер велел, чтобы владельцы домов извещали за три дня, когда у них в доме имеет быть пожар!

И так шел он по зале от одного к другому – желчный, ядовитый, прямой.

В приемной было много врагов – все эти старинные Салтыковы, Безбородки, Мусины-Пушкины и новые – Аракчеевы, Ростопчины, Архаровы.

Они сейчас радуются, видя Суворова поверженным в прах, униженным. Но Суворов, верный своей всегдашней тактике в бою и в жизни – идти вперед навстречу опасности, кидался в атаку сам, не ожидая нападения.

Горчаков не видал, с кем еще говорил дядюшка. Андрюша поспешил на крыльцо ожидать царя, который поехал на утреннюю прогулку по городу.

К девяти часам Павел, как всегда, вернулся с прогулки. Слезая со своего высокого Фрипона, он окликнул Горчакова:

– Дядюшка здесь?

– Здесь, ваше величество!

Павел I вошел во дворец.

Вмиг в нем все замерло. Только слышался крик караульных офицеров на постах: «Вон!», что означало: к оружию!

Император вошел в приемную и остановился, глядя на собравшихся. Маленький, в громадных грубых ботфортах, в тесном темно-зеленом мундире, в плоской треуголке, из-под которой глядели упрямые глаза и смешной, нелепо вздернутый нос.

Среди застывших в низком поклоне посетителей он увидал тщедушную фигуру Суворова.

Павел подошел к нему, взял под руку и увел к себе в кабинет.

В приемной зашушукались.


Случилось невероятное, небывалое: пробило десять часов – время начинаться вахтпараду, а царь еще не выходил из кабинета.

Продрогшие в одних мундирах на морозе офицеры топали у подъезда, ждали. Спрашивали:

– Государь где?

– В кабинете.

– С кем?

– С Суворовым.

– Кричит?

– Нет. Наоборот, там тихо.

– В чем же дело?

Наконец в приемной ясно услышали голос царя:

– Пойдемте, граф, посмотрим войска!

Генералы, участвовавшие в разводе, кинулись по лестнице вниз:

– Идет!..

VI

Участники вахтпарада и многочисленные зрители – военные и статские, – которые собирались к разводу по обязанности, а не по пристрастию к прусской экзерциции, были поражены. Сегодняшний вахтпарад Павел I проводил иначе, чем обычно: батальонное ученье делал скорым шагом, бросал взводы друг против друга в штыки, чего не практиковалось никогда. Всем было ясно, что государь хочет угодить Суворову, неумело подражает его «сквозным атакам».

Суворов стоял тут же, безмолвный и бесправный.

Можно было бы подумать, что Суворов обрадуется таким знакам царского внимания к нему, но на его исхудалом старческом лице, кроме скуки и презрения, не было написано ничего.

Суворов отворачивался от лихо маршировавших взводов или довольно громко бросал ироническое:

– Не спеши, букля оторвется.

Ходил взад и вперед, нюхал табак, зевая поглядывал куда-то вбок, на Адмиралтейство.

А потом вдруг подошел к Андрюше Горчакову, стоявшему тут же, в нескольких шагах от императора, и сказал:

– Нет, больше не могу, уйду!

Андрюша вспыхнул, задвигал своими густыми бровями, что-то зашептал, с опаской оглядываясь на стоявшего невдалеке императора.

Суворов отошел, пропустил мимо себя еще один взвод, покачал головой, сказал:

– Комедия, помилуй Бог!

И опять подбежал к племяннику:

– Довольно, не могу!

Андрюша Горчаков готов был провалиться сквозь землю.

Но Павел, казалось, не слыхал и не видал ничего.

Когда же офицеры, проходя мимо царя, стали салютовать эспонтонами, припрыгивая и покачиваясь на тихом шагу, Суворов схватился за живот и беззвучно засмеялся.

Потом, опомнившись, он махнул рукой и быстрыми шагами пошел через площадь по направлению к недостроенной церкви Исаакия Далматского.

Народ, глазевший на вахтпарад, почтительно расступался перед Суворовым.


– Объясните же мне, сударь, почему граф уехал? – строго спросил Павел у бледного от страха Андрюши Горчакова, когда они вошли в кабинет.

– Дядюшка нездоров.

Павел отдувался и пыхтел: верный признак того, что был сильно зол.

– Я все время намекал ему, чтобы он попросился в службу, а он знай рассказывает о штурме Измаила. Рассказывал больше получаса. Я не перебивал. Чуть он остановится, я снова намекаю ему. Глядь, а мы уже после Измаила очутились в Праге. Так до вахтпарада дотянул, а тут убежал. Что это такое? Извольте, сударь, ехать к вашему дяде и спросить у него самого объяснение. И тотчас же привезите мне ответ. До тех пор я и за стол не сяду!

– Слушаюсь, ваше величество!

Горчаков повернулся налево кругом и с радостью выскочил из кабинета.

Сбегая по лестнице, он посмотрел на часы: мать пресвятая Богородица! Начало двенадцатого, а в час государь уже садится за стол.

– Ильюшка, гони вовсю к Хвостовым! – крикнул он ямщику, прыгая в сани.

…У Хвостовых стояла тишина. Груша и Димитрий Иванович ходили на цыпочках, словно в доме был тяжелобольной.

Александр Васильевич, вернувшись с вахтпарада, так и объявил племяннице и ее мужу, что не мог дождаться конца этой прусской комедии и ушел.

– Воображают: сим победит заяц Александра Македонского!

Хвостовы пришли в ужас.

– Дядюшка, что вы сделали! – всплеснула руками Груша.

– Да государь… Да он… – заикнулся от волнения Хвостов. – Ежели у солдата на вахтпараде пуговица от штиблета отлетит, так командира полка тотчас же гонят на гауптвахту, а солдата сквозь строй, а тут…

– Меня пугать нечего: я, брат, стреляный. Я десять раз ранен. Из них семь раз при дворе! Прошка, сымай!

Он сбросил мундир, сапоги и лег на диван.

В таком виде и настроении застал его Андрюша.

– Дядюшка, государь очень недоволен…

– А я, думаешь, доволен?

– Государь гневается. Говорит, что хотел, чтобы вы попросились снова на службу.

– Вступить в службу могу. Но только пусть вернет мне всю мою былую власть: награждать, увольнять, отпускать в отпуск, производить в чины до полковника. Инспектором я был еще генерал-майором. Пятиться назад не желаю. Лучше поеду в деревню с ребятами играть в бабки. Больше пользы!

– Я не могу, дядюшка, передать, что вы говорите!..

– Передавай что хочешь, а я от своего не отступлюсь!

И Александр Васильевич отвернулся к стене, показывая, что разговор окончен.

Горчаков вышел удрученный.

– Что же делать?

– Скажи, что дядя с радостью готов служить… Был смущен присутствием его императорского величества, – советовал шурин Хвостов.

– Андрюшенька, скажи, что дядя заболел, плохо себя почувствовал. Не помнит, что говорил, – подсказывала сестра Груша.

Горчаков поскорее поехал назад.

– Ну что, сударь? – встретил его Павел.

– Дядя весьма смущен придворной обстановкой. Он никогда не чувствовал себя хорошо при дворе, – дипломатически ввернул Андрюша, намекая на прежний екатерининский двор.

– Это верно, – согласился император.

– Граф с радостью готов служить.

– А почему ушел с вахтпарада?

– Заболел. Простите, ваше величество, у дяди с желудком плохо. Стар уж, семьдесят лет, – прибавил дядюшке три года Андрюша – не знал, за что зацепиться, бедный посол.

– Да, да, не молоденький! Но смотрите, сударь, вы мне будете отвечать, ежели ваш дядя не образумится!

VII

Дядюшка не очень хотел образумливаться, – жил в столице третью неделю, а все держал себя наперекор царю. Каждый шаг Суворова был вызовом царю, издевательством над новыми воинскими порядками Павла I.

Павел неоднократно приглашал Суворова к себе на обед и вахтпарады, и всякий раз не обходилось без того, чтобы Суворов не «чудил».

Когда после первого памятного вахтпарада Суворов, приглашенный на обед к царю, входил во дворец, караульный офицер, увидев его, вскочил и закричал: «Вон!»

(Это были новые командные слова, обозначавшие: в ружье! Караульный офицер вызывал караул для приветствования входившего.)

Суворов повернулся и побежал вон из дворца. Он прошел всю площадь до гостиницы Демута и снова вернулся к Зимнему.

Повторилось опять то же самое.

Суворов уехал домой.

Царь прислал Горчакова узнать, что случилось, почему Суворов не приехал к обеду (хотя все во дворце в мгновение ока узнали об этой выходке). Александр Васильевич сказал, что он-де приезжал, но его выгнали вон.

В другой раз, когда Александр Васильевич уезжал из Зимнего, ему подали царскую карету. Суворов был одет по уставу: шпага висела, как полагается, сзади, между фалдами мундира, наискосок.

Суворов шагнул в карету, не поправляя шпаги. Шпага, разумеется, зацепилась за дверцу кареты, не позволяя шагнуть дальше. Суворов попятился назад, обошел карету и попытался влезть в противоположную дверцу. Шпага и там задержала его.

Тогда Александр Васильевич соскочил с подножки и пошел пешком.

Карета следовала за ним сзади.

Так же вызывающе продолжал держать себя Суворов и на вахтпараде. Он делал вид, что не может справиться с плоской шляпой: снимая ее, хватался то одной, то другой рукой за поля, и все мимо. Кончалось тем, что шляпа падала у него с головы.

Когда взводы проходили мимо Павла церемониальным маршем, Суворов суетился, пробегая между шеренгами, что считалось совершенно недопустимым, и все что-то шептал про себя и крестился.

– Что вы шепчете, граф? – спросил его выведенный из терпения Павел.

– Читаю молитву «Да будет воля твоя!».

Павел замучил своего флигель-адъютанта Горчакова вечными вопросами: почему Суворов делает то, почему сказал это?

Андрюша показывал вид, будто отправляется к Суворову за разъяснениями. Не доезжая до Крюкова канала, он возвращался во дворец с готовым ответом: Андрюша сам придумывал его. Дядюшка никогда не сказал бы того, что от его имени говорил племянник.

Такое ложное положение было нестерпимо всем троим – Суворову, Павлу, Горчакову.

Суворов никак не уступал. Он все ждал, что государь поймет нелепость и никчемность своих военных нововведений и отменит их.

Но царь стоял на своем.

Суворов увидел, что его насмешки над устаревшим, отжившим прусским уставом, над нелепым обмундированием и снаряжением не достигают цели.

Дальнейшее пребывание его в Петербурге не имело никакого смысла. Он решил вернуться в Кончанское и попросил у Павла разрешения уехать восвояси, жалуясь на здоровье и старость.

Император с неудовольствием отпустил его.

VIII

Пока Александр Васильевич отдыхал после обеда, солнце обошло светелку и глянуло в два окна, выходившие на запад.

Он проснулся.

Хорошо отдохнул. Хорошо в светелке на Дубихе: тишина.

Вернувшись из Петербурга, Суворов ранней весной, чуть стаял снег, построил на высокой горе Дубихе светелку. Жить в душной, тесной избе надоело.

Светелка небольшая: комната (в ней кухня) внизу, вторая комната наверху. Вокруг них, вокруг всего домика открытая галерея. Сверху, с галереи второго этажа, – чудесный вид. Сквозь просветы в деревьях далеко видно окрест – и, главное, видна дорога в Боровичи, откуда должно же когда-нибудь прийти окончательное избавление от опалы.

В светелке при нем ночует попеременно кто-либо один из троих: Прошка, Наум или Мишка. Большею частью оставляли пожилого фельдшера. Прошка уходил к жене, которая жила в Кончанском, Мишка-повар – человек молодой, холостой, чего же его связывать. После ужина Мишка получал разрешение идти, куда он хочет на весь вечер и ночь, лишь бы явился кипятить утренний чай.

Вот и сейчас в светелке никого, все разбрелись. Наум собирает лекарственные травы, Мишка пошел по грибы для Александра Васильевича, а Прошка точит лясы на селе у старосты или дьячка Калистрата.

Суворов поднялся с постели, надел туфли и подошел к круглому столу, который занимал большую часть комнаты. На столе лежали недавно полученные газеты, письма, бумаги.

Французы замышляют высадку в Англии.

Репетиция трагикомической военной драмы, которая никогда не будет разыграна!

Надобно написать Димитрию Ивановичу, ответить на всякие гнусные наговоры, которые продолжают плести в Петербурге его враги.

После поездки к царю положение Суворова в Кончанском несколько улучшилось: стало чуточку вольготнее. Суворову уже не мешали чаще ездить к соседям-помещикам, не препятствовали кое-кому из них приезжать к Александру Васильевичу на праздники к обеду, посидеть, потолковать, выпить и закусить чем Бог послал.

И вот в Петербурге готова сплетня:

– Суворова солдаты, дворяне любят, Суворов весело живет, много ездит и прочее.

Подозрительному, мнительному Павлу I это не может понравиться. Надо все объяснить.

Суворов придвинул тушь, бумагу и написал:


«Меня желают» – я Цинциннат;[94]

«солдаты меня любят» – я их люблю;

«дворяне меня любят» – я их люблю и морально безгрешен;

«весело живу» – весело жил, весело умру, весел родился, не мизантроп;

«много ездят» – в торжественные дни препровождаем весело императорские праздники и даже до полуночи, иначе счел бы я за преступление: итак глас бездушных крамольников предавать насмешеству. Редко мой выезд, прочие многие дни я, как Цинциннат, препровождаю в глубоком уединении».


Сделал приписку для Аркадия:


«Аркадию благочестие, благонравие, доблесть, отвращение к экивоку, энигму[95], фразе, умеренность, терпеливость, постоянство».


Аркаше уже четырнадцать лет. Он жил у сестры Наташи, но теперь Зубовы должны уехать в Москву, и Суворов определил сына к Хвостову.

Приписал еще:


«Аристотель его – Вы, Наташа воспитана Вами, он ей наследник».


Павел все-таки оказывает милости Суворову, задабривает его: Аркаше дал звание камергера. Хвостов уже генерал, а племянники Горчаковы повышены в чине: Андрей – полковник, а Алеша (старший) – генерал-майор.

Окончив писать, Александр Васильевич выглянул в окно, из которого был виден строящийся барский дом (к осени будет готов) и сад. Там стучат топоры, визжат пилы. В саду мелькает белая рубаха садовника Игната.

Пойти посмотреть, как они там, полюбоваться на пчел – Александр Васильевич завел две колоды пчел.

Вообще он летом жил в Кончанском веселее, нежели зимой.

Крестьяне наперебой приглашали барина на свадьбы, крестины. Молодые бабенки приносили к нему новорожденных ребят: Александр Васильевич непременно дарил каждому младенцу рубль «на зубок».

Кончанские ребятишки души не чаяли в барине, не боялись его, бежали за ним следом. Так, окруженный ими, он ходил на поля смотреть, как колосится рожь, бродил по лесу за грибами и ягодами.

Но как ни жилось Суворову у себя в поместье беспечно, а все-таки был он в опале, жил как отшельник. Жил вдалеке от армии. Ему было скучно без своих чудо-богатырей, без ученья в поле, без барабана по утрам и вечерней зори.

Неужто и век так докончить бесславно, помещиком, байбаком?

Душа рвалась к боевым подвигам.

Александр Васильевич взял с подоконника подзорную трубу – нет-нет да все взглядывал на боровичскую дорогу: не пылит ли она, не скачет ли фельдъегерь?

Он поднес трубу к глазам, и от волнения задрожали руки: по дороге к Кончанскому скакала тройка.

Александр Васильевич бросил трубу на постель, в три прыжка пробежал узкую лестницу и зашагал к селу с горы:

«Не ошибся, кто-то скачет. Тройка? Кто бы это?»

Он входил в Кончанское, а уже по селу неслись колокольцы тройки.

У крайней избы Мирона, посредине улицы, ребятишки играли в бабки. Ленька, шустрый, курносый, собирался ударить.

– Леня, дай-ка я! – крикнул Александр Васильевич.

Тройка уже была в пятидесяти шагах. Ленька охотно передал бабку.

Александр Васильевич стал на его место и, прицелившись, метко ударил.

– Вот так ловко!

– Ленька, тебе так не ударить! – загудели ребята.

– Ваше сиятельство, вы что же это, в бабки играете? – спросил чей-то знакомый голос.

Суворов оглянулся. Из коляски смотрел на него боровичский городничий Вындомский.

«Э, Федот, да не тот!» – разочарованно подумал Суворов.

Он вспыхнул и опять не сдержался:

– Да, Александр Львович, в бабки. Нонче столько в России фельдмаршалов развелось, что только в бабки и остается играть! – и быстро побежал от надоевшего городничего, приехавшего проверить, как ведет себя опальный фельдмаршал.

IX

Суворов лежал на полке, наслаждался: Мишка парил его.

– Еще, еще! Вот так! Чудесно! – приговаривал он.

Летом купался, а зимой, кроме ежедневных обливаний холодной водой, каждую субботу обязательно ходил в баню. Любил попариться, а потом посидеть, попить кваску.

С осени Александр Васильевич жил в своем новом барском доме, в Кончанском. В нем – не в причтовой избенке.

Вкусно пахнет свежими бревнами, чисто, светло и просторно. Одну комнату Александр Васильевич, как бывало в Ундоле и Херсоне, отвел для птиц. Ребятишки наловили синиц, щеглят, снегирей, а заодно и вора-воробья. Держал их всю зиму до святой, а там выпускал на волю. Так собирался сделать и в этом году. В «птичьей» комнате в кадках поставили молоденьких елочек, березок, сосенок, смотрели, чтобы они прижились. В кормушки для птиц насыпали корму, в корытца наливали воду.

«Птичью комнату» Александр Васильевич очень любил. Он подолгу сиживал в ней, смотрел на птиц, подсвистывал им. В ней же и обедал.

Вот и теперь с приятностью подумалось:

«Еще разик, и хватит! Окачусь – и домой. В «птичьей» посижу, грушевого кваску выпью…»

И так неожиданно все перевернулось.

– Ляксандра Васильич, к вам там приехали, – влез в «жаркую» Прохор.

– Ну, кто еще там? – недовольно глянул с полка Суворов. – Откуда?

– Из Петербургу.

Ослышался, что ли?

– Кто?

– Из Петербургу, говорю! – повторил Прошка. – Стоит тута, за дверью, ждет!

И Прошка вышел.

«Что за притча? Опять зовет? Зачем? Не поеду!»

Было досадно, но и любопытно все-таки.

Слез с полка. Раскрыл настежь дверь.

В облаках пара, вырвавшегося из «жаркой» в «мыльную», стоял в шинели, треуголке – во всей форме – молодой незнакомый офицер. Он держал пакет.

– Ты к кому, братец?

– К его высокопревосходительству генерал-фельдмаршалу…

– Фельдмаршал – при армии, а не в деревне, – перебил Суворов и уже повернулся назад, к полку, но фельдъегерь прибавил:

– Рескрипт его величества… Назначение…

Суворов круто обернулся. «Неужели? Не может быть!»

– Куда назначение? – спросил он.

– К армии, ваше сиятельство, – твердо, по-солдатски отчеканил фельдъегерь.

Суворов кинулся через порог и, весь мокрый, в березовых листочках, приставших кое-где к телу, обнял удивленного офицера:

– Спасибо! Вот удружил, помилуй Бог!

Через минуту, тут же, в «мыльной», едва прикрывшись простыней, Суворов при свече прочел императорский рескрипт:


«Теперь нам не время рассчитываться: виноватого Бог простит. Римский император требует Вас в начальники своей армии и поручает Вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться, а Ваше – спасти их. Поспешите проездом сюда и не отнимайте у славы Вашей времени, а у меня удовольствия Вас видеть. Пребываю Вам доброжелательный

Павел».


– Прошка, беги к старосте. Приготовить лошадей и двести пятьдесят рублей. В долг. Скажи – отдам! А ты, Мишенька, лети к отцу Иоанну. Пусть откроют храм. Идем петь благодарственный молебен. И, не медля, в путь!

…К ночи из Кончанского выехали две тройки. Впереди скакал посланный в качестве фельдъегеря флигель-адъютант Толбухин, сзади фельдмаршал граф Суворов-Рымникский. Прощаясь с Кончанским, Суворов велел Катюше, жене Прохора, которая оставалась в барском доме за хозяйку:

– Птичек выпустить на святой. Все разлетимся в разные стороны!

А дьячку Калистрату, с которым Александр Васильевич пел на клиросе, он весело сказал:

– Пел басом, а теперь еду петь Марсом!

Глава шестая