Генералиссимус Суворов. «Мы русские – враг пред нами дрожит!» — страница 53 из 107

я: «Если бы не было матушки Екатерины, не видать мне ни Кинбурна, ни Рымника, ни Варшавы». Русский Гамлет, император Павел, был лично известен Суворову задолго до смерти Екатерины. Надо думать, Суворов быстро разобрался в сложном характере цесаревича, о котором воспитатель Порошин вынес едва ли не пророческое суждение: «При самых лучших намерениях он возбудит ненависть к себе». Увлечённая, страстная личность, Павел каждое своё устремление доводил до абсурда, демонстрируя болезненную самоуверенность закомплексованного молодого человека. Разбираться в советниках, выбирая наиболее способных специалистов, он не умел. В своих оценках опирался на чувства, на оскорблённое самолюбие… Желал восстановить петровские принципы правления, ограничить свободы растленной аристократии – а в итоге усилил власть временщиков, интриганов, вроде графа Палена, умело игравших на струнах нервической души императора.


Император Павел Первый


Первый жест государя считался демонстративно дружественным по отношению к Суворову: великий екатерининский фельдмаршал был назначен шефом Суздальского пехотного полка. Это был знак монаршей милости. Первый рескрипт Павла Суворову в Тульчин – от 15 декабря 1796 года – вышел на редкость тёплым. Зная эксцентрический нрав полководца, Павел писал ему с аллегориями и поговорками: «Граф Александр Васильевич. Не беспокойтесь по делу Вронского. Я велел комиссии рассмотреть, его же употребить. Что прежде было, того не воротить. Начнём сначала. Кто старое помянет, тому глаз вон, у иных, правда, и без того по одному глазу было. Поздравляю с новым годом и зову приехать к Москве, к коронации, естли тебе можно. Прощай, не забывай старых друзей. Павел». И только в постскриптуме таилась угроза: «Приведи своих в мой порядок, пожалуй». Это письмо – очень откровенное и яркое. Павел не скрывал своей ненависти к екатерининскому наследию и в не чуждой Суворову манере казарменного юмора прошёлся по одноглазому князю Таврическому. Вспомнил о прежних встречах с Суворовым, назвал его старым другом. Павел ждал от самого популярного в армии полководца ответных шагов и, возможно, рассчитывал сделать его своей опорой в армии. Этим перспективам мешал «мой порядок» – то есть павловский прусский армейский устав. Что касается «дела Вронского», которое упомянул император – здесь речь шла о стараниях одного сутяги, секунд-майора Вронского, который в 1795 году, в Варшаве, подал Суворову жалобу на злоупотребления провиантских служб. Первоначально Суворов относился к Вронскому уважительно, даже симпатизировал этому офицеру. Оказалось, «пригрел змею». Суворов начал следствие, наказал виновных, а Вронскому, как доносчику, была уплачена солидная сумма – более 15 тысяч рублей. Но Вронский на этом не успокоился, принялся вмешиваться во все финансовые дела армии, начал разоблачать офицеров суворовского штаба в сношениях с прусскими шпионами (при этом сам Вронский водил сомнительного свойства дружбу с прусским майором Тилем). К пруссакам Суворов в то время относился с явным раздражением в том числе и потому, что считал несправедливым их участие в разделах Польши, оплаченное русской кровью. К тому же, несмотря на полученные деньги, Вронский влез в долги и даже пытался бежать из Варшавы. Он был задержан русскими постами. В конце концов, его принудили вернуть долги и выслали из Варшавы по месту службы. Вронский возбудил новое дело – и после смерти Екатерины Павел приказал возобновить следствие. В письме Суворову император призывал Суворова не беспокоиться, но на самом деле уже через месяц фельдмаршалу пришлось писать Павлу пространное письмо с объяснениями по делу Вронского. Это дело стало первой ласточкой среди многочисленных процессов, прямо или косвенно бивших по Суворову в дни его опалы.

Павел ненавидел екатерининскую элиту, екатерининский стиль правления. Придворная жизнь – это как мировая война, в которой интересы разных людей и группировок беспорядочно перемешались. В пользу Суворова в 1796 году говорило то, что он уже несколько месяцев не скрывал раздражения Зубовыми – самой влиятельной придворной партией последних лет правления Екатерины. Суворов находился с Зубовыми в близком родстве и некоторое время пользовался поддержкой влиятельнейшего Платона (хотя безоблачными взаимоотношения Суворова и Зубова не были никогда). Но примерно за год до смерти Екатерины их отношения испортились окончательно. «Князь Платон Александрович царя в голове не имеет», – сказанул Суворов. Для Павла после смерти Потёмкина и отстранения Орловых не было злейших врагов, чем Зубовы. И он с удовлетворением замечал, что и знаменитый фельдмаршал, осенённый ореолом побед, превратился во врага Зубовых ещё при жизни императрицы. Этот факт открывал возможности для плодотворного сотрудничества двух эксцентрических чудаков – Павла и Суворова. Но камней преткновения оказалось поболее.


Важнейшим упущением противоречивого царствования нового императора Павла Петровича была ориентация русского воинства, доказавшего свой потенциал двадцатилетием блестящих побед, на прусские образцы. Суворов откликнулся на павловские нововведения (по существу, уничтожившие сделанное великими реформаторами русской армии Потёмкиным, Румянцевым и Суворовым) не только едким экспромтом: «Пудра не порох, букли не пушки, коса не тесак, сам я не немец, а природный русак!», но и аргументированной критикой прусских традиций, сохранившейся прежде всего в переписке с Д.И. Хвостовым. Хвостов так и не приобрёл благоразумной привычки уничтожать бумаги… Впрочем, самые ретивые царёвы слуги читали письма Суворова прежде всех адресатов.

Всё в стране пытались привести к прусскому знаменателю, всё переустраивалось по иноземному образцу. Даже мосты и будки были, как вспоминал А. С. Шишков, «крашены пёстрой краской» – точь-в-точь как в Пруссии.

О реакции на павловские реформы русских офицеров расскажет служивший в те годы А. С. Пашкевич, который «на своей шкуре» перенёс скороспелые преобразования первых же недель царствования Павла: «Прекрасные наши мундиры, украшающие и открывающие человека во всей природной его стройности, заменили каким-то нескладным мешком, делающим и самого прекрасного мужчину безобразным привидением; оный состоял из тёмнозелёного толстого мундира с лацканами, отложным воротником и разрезными обшлагами кирпичного цвета и белыми пуговицами; длинного камзола и короткого нижнего платья самого жёлтого цвета. Головы наши спереди остригли под гребёнку, облили вонючим салом; к вискам привесили огромные пукли, аршинную косу прикрутили вплоть к затылку и осыпали мукою; шляпу дали с широкими городами серебряным галуном, такою же большою петлицею и с чёрным бантом; «…»; фланелевый чёрный галстук в два пальца шириною перетягивал наши шеи до самой невозможности. Ноги наши обули в курносые смазные башмаки и стянули за коленами чёрными суконными штиблетами с красными вдоль всей ноги пуговицами; вместо булатной, висящей на бедре сабли, наносящей врагу страх, воткнули в фалды наши по железной спичке, удобной только перегонять мышей из житницы в житницу, а не защищать жизнь свою. «…» В таком карикатурном наряде я не смог равнодушно видеть себя в зеркале и от доброго сердца захохотал, несмотря на головную боль, происходящую от стянутия волос, вонючего сала и от крепко стянутой галстуком шеи». Таких свидетельств немало. Армия павловских реформ не приняла. Ведь с натёртыми салом головами нужно было не только дефилировать перед императором и высшим светом в столице, но и воевать, и служить в отдалённых областях России, ходить походами, проводить учения… Суворов понимал, что таким образом сводится на нет весь опыт переустройства армии Екатерининской эпохи, который значительно повысил боеспособность русского воинства. И старался, пока это возможно, отстаивать свою правоту, не избежав эмоциональных перехлёстов. Теперь он вспоминал о Потёмкине только ностальгически: князь Таврический писал когда-то: «Завиваться, пудриться, плесть косу – солдатское ли сие дело? У них камердинеров нет. На что же пукли? Всякий должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдата должен быть таков, что встал – и готов. Если б можно было счесть, сколько выдано в полках за щегольство палок и сколько храбрых душ пошло от сего на тот свет!» – под этими словами полудержавного властелина Суворов готов был подписаться. При Павле Потёмкина проклинали.


Дискуссия полководца и императора продолжалась недолго. В январе 1797 года Павел предоставил Суворову последний шанс личным письмом: «С удивлением вижу я, что вы без дозволения моего отпускаете офицеров в отпуск, и для того надеюсь я, что сие будет в последний раз. Не меньше удивляюсь я, почему вы входите в распоряжение команд, прося предоставить сие мне… Рекомендую во всём поступать по уставу». По традиции, фельдмаршал должен был смириться, покаяться, но Суворов считал этот устав «найденным в углу развалин древнего замка на пергаменте, изъеденном мышами». В письме Хвостову Суворов обнаружил невиданную запальчивость: император затронул самую заветную струну в душе полководца, крепко обидел старого солдата. Вот и Суворов писал как никогда резко: «Государь лучше Штейнвера не видал. Я – лучше прусского покойного великого короля: я, милостью Божиего, баталии не проигрывал». Эти слова дошли до государя – конечно, помимо воли Хвостова. Павел чувствовал разочарование: «Удивляемся, что Вы, кого мы почитали из первых ко исполнению воли нашей, остаётесь последними». По этому известному высказыванию видно, что изначальное уважение Павла к суворовским сединам имело место быть.

Кто испуган, тот побежден наполовину.

У страха глаза велики,

один за десятерых покажется.

А. В. Суворов

Суворов резко критиковал павловский «Опыт полевого воинского искусства», заимствованный из книги «Тактика или дисциплина по новым прусским уставам» (1767). Старый фельдмаршал называл этот «Опыт» «воинской расстройкой». Сначала Павел практиковал положения «Опыта…» в гатчинских войсках, а взошедши на престол превратил эту книгу в «Записной устав о полевой пехотной службе». В «тактических классах» приглашённые прусские офицеры обучали русских коллег новому строю. Тяжко было сносить такие унижения, покорители Измаила и Праги морщились, подчинялись, но не смирялись в душе. А Суворов и не молчал.