Единственный человек, выходивший из дома «по своим делам», был учитель племянников князя Сигизмунд Нарцисович Кржижановский. Он завоевал себе это право, пользуясь влиянием на князя Ивана Андреевича, и тот даже с некоторым благоговением смотрел на него, как на человека, рискующего своею жизнью для своего ближнего.
Сигизмунд Нарцисович сумел убедить старика, что его отлучки связаны с организованным будто бы им комитетом посильной помощи семействам умерших от чумы и он, как один из членов этого комитета, обязан рассматривать подаваемые письменные и выслушивать словесные просьбы.
— Смотрите только, берегите себя… Подумайте о нас, — заметил князь Василий Андреевич.
— Помилуйте, ваше сиятельство, — отвечал Кржижановский, — прежде чем думать о себе, я, конечно, подумаю о вас, о моем друге и благодетеле, и о всем вашем, драгоценном для меня, семействе… Но опасности никакой быть не может… В комитете мы надеваем другое платье, там имеются всевозможные обеззараживающие средства, при уходе из дома и при входе я, кроме того, тщательно окуриваюсь… Подумайте, ваше сиятельство, если бы все схоронились в своих домах, что сталось бы с этими несчастными, они все бы были отданы исключительно в распоряжение мортусов. Нам удалось многих, ваше сиятельство, буквально вырвать из когтей этой страшной болезни, которая вместе и смерть… Для этого дела не грешно рискнуть и собою.
Сигизмунд Нарцисович все это произнес голосом, в котором слышались непритворные слезы.
— Вы благородный человек… У вас редкое сердце, Сигизмунд Нарцисович… — произнес также расстроенный князь Прозоровский.
Отлучки Кржижановского получили, таким образом, окраску геройских подвигов. Мы знаем цель этих отлучек и знаем, какого рода подвиги скрывались за ними.
Происшедший в Москве бунт был результатом любви к ближнему Кржижановского и компании. Этот бунт произошел так неожиданно быстро, мятежники, обагрив свои руки невинною кровью московского первопресвитера, также быстро были усмирены и переловлены, что, собственно говоря, были местности обширной Москвы, в которых даже не знали о происшедшем.
В доме князя Прозоровского весть о нем принес Сигизмунд Нарцисович. Он яркими красками описал возмущение народа, прибавив, что чуть сам не сделался жертвой разъяренной толпы, вздумав, было вразумить ее и остановить от дальнейших неистовств.
— Увы, мне не удалось, народ положительно обезумел… Я не дрогну, смотря в лицо смерти, но не хочу, и умереть бесполезно… Если бы я не удалился, толпа разорвала бы меня… Что мог я сделать один среди площади, наполненной бунтующей толпой?
— Вы герой, — почти с благоговением прошептал князь Прозоровский.
Это мнение о Сигизмунде Нарцисовиче как о рыцаре добра и чести и бесстрашном герое составилось, к несчастью, не у одного князя Ивана Андреевича.
В доме было два молоденьких существа, девственные души которых, чуткие к восприятию всего чудесного и героического, были увлечены этим их домашним рыцарем и молча, благоговели перед ним. Эти существа были княжна Варвара Ивановна и Капитолина Андреевна, или Капочка.
Подруги детства, они обе взапуски поглощали переводные романы в домашней библиотеке князя Ивана Андреевича и, настроив ими свое детски наивное воображение, искали идеала. Эти идеалы, однако, были у них различные.
Тогда как у княжны Варвары Ивановны образ ее друга князя Владимира Яковлевича Баратова положительно стушевался перед истинным рыцарем и героем, Сигизмундом Нарцисовичем, Капочка, отдавая последнему полную дань восторженного благоговения, все же своею мечтой останавливалась на князе Владимире Яковлевиче, который, казалось, специально был отлит в форму героя ее романа.
VМолодой старик
По усмирении бунта Петр Дмитриевич Еропкин послал донесение императрице, испрашивая прощение за кровопролитие.
Государыня милостиво отнеслась к поступку Еропкина и наградила его андреевскою лентою через плечо, дала 20 000 рублей из кабинета и хотела пожаловать ему четыре тысячи душ крестьян, но он от последнего отказался, написав:
«Нас с женой только двое, детей у нас нет, состояние имеем, к чему же нам набирать себе лишнее».
Вскоре по усмирении бунта в Москву прибыл присланный императрицей Екатериной князь Григорий Григорьевич Орлов. Он приехал в столицу 26 сентября, когда стояли ранние холода и чума уже заметно ослабевала. Вместе с князем Орловым прибыли команды от четырех полков лейб-гвардии с необходимом числом офицеров.
По распоряжению князя состоялось 4 октября торжественнее погребение убитого митрополита Амвросия. Префект московской духовной академии Амвросий на похоронах сказал замечательное слово.
В течение целого года покойного поминали во все службы, а убийцам провозглашалась «анафема».
Казнь над преступниками была совершена 21 ноября. Убийцы Василий Андреев и Иван Дмитриев были повешены на том самом месте, где совершено убийство. К виселице были приговорены еще двое — Алексей Леонтьев и Федор Деянов, но виселица должна была достаться одному из них по жребию.
Остальных шестьдесят человек: купцов, дьячков, дворян, подьячих, крестьян и солдат били кнутом, вырезали ноздри и сослали на каторгу в Рогервик. Захваченных на улицах малолетних высекли розгами, а двенадцать человек, огласивших мнимое чудо, сослали вечно на галеры, с вырезанием ноздрей. Сновидец Григорий Павлов, несмотря на все принятые меры, разыскан не был. Он как в воду канул.
На месте, где был убит архиепископ Амвросий, в память этого прискорбного случая был поставлен каменный крест. К тому же времени относится приказ прекратить набатный звон по церквам и ключи от колоколен иметь у священников.
Князь Орлов многими благоразумными мерами способствовал окончательному уничтожению этой гибельной эпидемии и восстановлению порядка. Он с неустрашимостью стал обходить все больницы, строго смотрел за лечением и пищей, сам глядел, как сжигали платья и постели, умерших от чумы, и ласково утешал страждущих.
Несмотря на такие высокочеловеческие меры, москвичи смотрели на него недружелюбно и на первых же порах подожгли Головинский дворец, в котором он остановился. Впрочем, это было, кажется, делом руки польских изобретателей «чудесного сна», которым не нравились меры, приводящие к спокойствию в столице. Они жаждали смут и равнодушно смотрели на казни, оставаясь безнаказанными.
Народ же вскоре оценил заботы князя Орлова и стал охотно идти в больницы и доверчиво принимал все меры, вводимые Григорием Григорьевичем.
По истечении месяца с небольшим после его приезда императрица Екатерина уже писала ему, что он сделал все, что должно было истинному сыну отечества, и что она признает нужным вызвать его назад.
16 ноября князь Орлов выехал из Москвы.
От шестинедельного карантина на границе Петербургской губернии императрица освободила его собственноручным письмом.
Въезд Орлова в Петербург был чрезвычайно торжественен. В Царском Селе на дороге в Гатчину ему были выстроены триумфальные ворота из разноцветных мраморов, по рисунку архитектора Ринальди. Вместе со множеством хвалебных надписей и аллегорических изображений на воротах красовался следующий стих тогдашнего поэта В. И. Майкова:
Орловым от беды избавлена Москва.
В честь князя была выбита медаль, на одной стороне которой он был изображен в княжеской короне, на другой же представлен город Москва и впереди в полном ристании на коне сидящим, в римской одежде, князь Орлов, «аки бы в огнедышащую бездну ввергающийся», в знак того, что он с неустрашимым духом, за любовь к отечеству, живот свой не щадил. Кругом надпись:
«Россия таковых сынов в себе имеет»,
внизу:
«За избавление Москвы от язвы в 1771 году».
Рассказывают, что князь Григорий Григорьевич не принял самой императрицей врученные ему для раздачи медали и, упав на колени, сказал:
— Я не противлюсь, но прикажи переменить надпись, обидную для других сынов отечества.
Выбитые золотом медали были брошены в огонь и появились с исправленной надписью:
«Таковых сынов Россия имеет».
Москва после отъезда князя Орлова стала приходить в себя исподволь, мало-помалу.
Залы Дворянского собрания оживились, заискрились огнями тысячи восковых свечей, бросавших свои желтоватые лучи на свежие лица и свежие туалеты и, переливаясь огнями радуги в многоцветных бриллиантах московских дам. Все закружилось в вихре танцев, под звуки бального оркестра. Ярмарка невест, после почти годичного перерыва, снова открылась.
Княжны Баратова и Прозоровская не пропустили ни одного вечера, ни одного бала. Несмотря на свой физический недостаток, княжна любила танцы — они молодили ее, — и танцевала она легко и без устали. В кавалерах не было недостатка. Она была тем для всех привлекательным мешком, на котором было написано магическое слово «миллион». Для такого прекрасного содержимого она была даже чересчур изящна и красива.
Московские женихи держались в деле выбора невест мудрого народного указания, выработанного, впрочем, по всей вероятности, в начале разложения народных нравов: «Была бы коза да золотые рога».
Княжна же Баратова была скорей похожа на «подстреленную газель», как назвал ее один из московских острословов, чем на козу, а притом все хором находили, что золотые рога ей к лицу.
С поклонниками своими княжна, как мы уже, если припомнит читатель, заметили ранее, обходилась с презрительной холодностью, зная, что они смотрят не на нее, а на тот «миллион», который написан на всей ее фигуре, что этот миллион заставляет их забывать ее физический недостаток, пресмыкаться у ее ног и расточать ей витиеватые комплименты.
Это был своего рода спорт в погоне за миллионом, и княжна служила призом.
Она знала это.
Не знали только спортсмены, что этот одушевленный приз является еще, кроме того, и зрителем, и судьею.