Генералиссимус Суворов — страница 66 из 77

— Когда же он может прибыть?

— Не могу с точностью ответить, ваше величество!

— Но приблизительно?

— Через неделю, ваше величество, не ранее.

— А…

В течение этого времени государь несколько раз спрашивал у князя Горчакова о здоровье его дяди, в дороге ли он и прочее.

К назначенному князем Андреем дню Александр Васильевич не поспел и прибыл днем позже. Князь Андрей тотчас же поехал об этом с докладом к государю.

Было около десяти часов вечера. Государь уже разделся ко сну, но накинул шинель и вышел к Горчакову.

— Я бы принял его сейчас же, — сказал государь, — но, во-первых, поздно, а во-вторых, пусть отдохнет с дороги. Завтра в девять часов здесь.

— Дядя, ваше величество, отставлен без мундира. Как прикажете ему явиться?

— В общеармейском мундире, — отвечал Павел Петрович.

На другое утро, около девяти часов, Александр Васильевич уже был во дворце, одетый в мундир князя Андрея, пришедшийся ему как раз впору.

Все пока шло хорошо. Суворов был весел, без малейшей тени смущения и верен себе. Он балагурил с находившимися в приемной дворца придворными, подшучивал над ними, а с гардеробмейстером Кутаисовым заговорил по-турецки.

С утренней прогулки прибыл Павел Петрович. Александр Васильевич упал к его ногам. Государь поднял его, взял под руку и повел в кабинет. Там они пробыли с глазу на глаз более часа.

Александр Васильевич вышел и поехал к разводу. Вслед за ним отбыл и Павел Петрович. Внимание всех окружающих было напряжено. На разводе предстояла главная опасность, так как там было больное место государя и Суворова. Так и вышло.

Желая сделать приятное Александру Васильевичу, император производил батальону ученье не как обыкновенно, а водил его скорым шагом в атаку и прочее. Но Суворова это не подкупило.

Он отвертывался от проходящих взводов, подсмеивался и подшучивал над окружающими, всячески высказывая свое умышленное невнимание и беспрестанно подходил к князю Андрею, говоря:

— Нет, не могу более, уеду.

— Что вы, дядюшка, останьтесь, ради Бога, — взмолился после четвертого раза Горчаков, — оставить развод до отъезда государя, разве это можно! Это будет верх бестактности. Государь страшно разгневается.

Александр Васильевич остался глух ко всем доводам.

— Не могу, брюхо болит! — сказал он решительно племяннику и уехал с развода.

Павел Петрович замечал проделки Суворова, но сдерживался. Когда же последний уехал с развода, Павел Петрович, призвав к себе князя Андрея, долго и сильно пенял на Александра Васильевича, вспомнил свой разговор с ним в кабинете, говорил, что не мог от него добиться толку, что на все намеки его, государя, о поступлении вновь на службу Суворов отвечал подробным описанием штурма Измаила и на замечание Павла Петровича, что он мог бы оказать новые услуги, вступив в службу, начал рассказывать о взятии Праги.

— Извольте, сударь, ехать к вашему дяде, — сказал в заключение государь, — спросите у него самого объяснения его поступков и тотчас привезите мне ответ; до тех пор и я за обед не сяду.

Горчаков застал Суворова раздетым и лежащим на диване. Выслушав племянника, он отвечал раздражительно, что готов вступить в службу не иначе, как с властью главнокомандующего екатерининского времени, то есть с правом награждать, производить в чины до полковника и увольнять в отпуск и прочее. Князь Андрей возразил, что такой ответ он не может решиться передать его величеству.

— Передавай что знаешь, а я от своего не отступлюсь, — сказал решительно Александр Васильевич и отвернулся к стене, давая тем знать, что желает прекратить разговор.

Князь Андрей поехал во дворец и доложил государю, что дядя его был слишком смущен в присутствии его величества, не помнит хорошо, что говорил, крайне огорчен своей неловкостью и т. д., и добавил, что дядя его с радостью подчинится монаршей воле о поступлении на службу.

Павел Петрович, видя смущение юноши-племянника, сделал вид, что поверил, и еще не раз приглашал Суворова к столу и на разводы, обращался с ним милостиво, наводил разговор на прежнюю тему о поступлении на службу, но получал в ответ уклончивые заявления о старости и болезнях.

Мало того, Александр Васильевич не переставал «блажить», не упускал случая подшутить и осмеять новые правила службы, обмундирование, снаряжение — не только в отсутствие, но и в присутствии государя.

Садясь в карету, он находил большое к тому препятствие и в прицепленной сзади наискось шпаге, которая якобы не дозволяла ему проникнуть в каретную дверцу. Он запирал дверцу, обходил карету, отворял другую, старался в нее протискаться, но опять безуспешно.

На разводе он делал вид, что не может справиться со своей плоской шляпой, снимая ее, хватался за поля то одной, то другой рукою — все мимо и наконец, ронял ее к ногам сумрачно смотревшего на него государя.

Между проходившими церемониальным маршем взводами Суворов бегал и суетился, что считалось крайним нарушением порядка и строевого благочиния, при этом он выражал на лице своем то удивление, то недоумение, шептал себе что-то под нос и крестился.

Однажды государь спросил его:

— Что ты делаешь?

— Читаю молитву: «Да будет воля Твоя», ваше величество, — отвечал Александр Васильевич.

Через несколько дней последовал строгий приказ о благочинии на разводах, но имени Суворова не упоминалось.

После каждой выходки Александра Васильевича государь обращался к князю Горчакову и грозно требовал объяснения, говоря, что на его обязанности лежит вразумить его дядю.

Государь, перед которым все трепетало и безмолвствовало, в котором малейшее противоречие не в добрый час производило взрыв страшного гнева, переломил себя и оказал Александру Васильевичу необыкновенную снисходительность и сдержанность, но вместе с тем недоумевал о причинах упорства старого военачальника.

А между тем дело было простое. Суворов жил для военного ремесла и олицетворял его в издавна усвоенном известном смысле, отречение от которого было для него самоотречение.

Все бесцельнее, скучнее становилось его пребывание в Петербурге. Наконец, выбрав время, он прямо попросил у государя дозволения возвратиться в деревню.

Первое время по возвращении в деревню Суворов блаженствовал. Петербургские впечатления были еще свежи. Ненавистный ему Николаев не появлялся, и никаких признаков прошлого надзора не замечалось. Александр Васильевич дышал свободно.

Он принялся за свои обычные занятия, стал изредка посещать соседей и принимать их у себя. Кроме того, он весь отдался делам хозяйственным.

Недели через две после приезда из Петербурга Александр Васильевич, сам наблюдавший за плотничными и другими работами, вышел посмотреть на строящийся амбар, шутил, балагурил и подбадривал плотников.

Вдруг к нему приблизился вошедший на барский двор монах и совершенно неожиданно упал к его ногам. Суворов засуетился.

— Что ты, помилуй бог, что ты, отец, кто ты?

Он поднял монаха, посмотрел ему в лицо, прищурил глаза, а затем воскликнул:

— Да неужели это ты, Николай Петрович?

Перед ним в монашеском одеянии действительно стоял Николай Петрович Лопухин.

XIIИсповедь монаха

— Помилуй бог, да неужели это ты? — продолжал недоумевать Александр Васильевич Суворов, то пристально взглядывая на стоящего перед ним монаха, то жмуря глаза, как бы вспоминая далекое прошлое.

— Был, был! — чуть слышно прошептал монах.

— То есть, как был? Помилуй бог, ведь ты есть, значит, есть.

— Не совсем так, граф Александр Васильевич, я есть и нет меня, — отвечал монах.

— Что ты меня, помилуй бог, морочишь? Есть и нет, что за оказия? Не явился же ты с того света?

— Хуже, я умер заживо, я в схиме.

— Час от часу не легче! Пойдем в горницу. Расскажи толком… Офицер, бравый офицер. Я думал уж он генерал, женат, ан вдруг… монах. Живой покойник. Помилуй бог, ничего не понимаю.

Он быстро пошел по направлению к дому Монах следовал за ним. Поднявшись на невысокое крыльцо с тесовой крышей, они прошли прихожую и вошли в первую комнату нового суворовского дома.

— Садись и рассказывай. Помилуй бог, странно, — сказал Александр Васильевич, садясь на стул и указывая рукой на другой своему гостю.

Тот сел с видимым наслаждением.

— Затем и пришел к вам, батюшка-граф, ваше сиятельство, чтобы хоть одному живому человеку грех мой страшный исповедать. Наедине с самим-то собой, ох как жутко, двадцать пять лет молчал, двадцать пять лет терпел, не вытерпел.

— Двадцать пять лет, — повторил Суворов.

— Четверть века, граф, грех свой замаливаю, не замолю. На духу признаться не смею. Не то чтобы казни земной боюсь. На муки тела не посмотрел бы, когда четверть века муки души испытываю. Но то боюсь, не мало ли казню себя, не мало ли страдаю. А спросить кого? Некого. Обходил всю Русь-матушку вдоль и поперек, по всем святым местам Господу моему молился. На Афон сподобил меня Господь попасть, десять лет там пробыл, да снова в Россию, на родину потянуло. Вот уж пять лет в Ниловой пустыне, близ Новгорода, живу. Недалеко здесь. Прознал я, что вы в своем именье проживаете, рвался идти, да сдерживался, потом решил, да слух прошел, что вы в Петербург к царю поехали. Значит, думал, не судьба. А потом прослышал на днях, что назад возвратились. Надо идти, думаю. И пошел. Ему, мыслил я, когда-то в юности душу свою открывал я. Открою и в старости грех мой незамолимый. Все, может, легче станет, как живому человеку расскажу. Наедине-то с грехом страшнее.

Александр Васильевич слушал внимательно, не отводя глаз от истомленного, страдальческого лица монаха. Когда он кончил, Суворов невольным шепотом спросил:

— Какой же такой грех-то?..

— Человека убил я.

— Безоружного?.. — даже привскочил Александр Васильевич. Монах молчал, низко опустив голову.

— Да, — чуть слышно прошептал он после некоторой паузы. — В упор, как собаку.

Он поднял голову. В его потухших глазах блеснул злобный огонек, а в голосе прозвучали ноты еще не улегшейся ярости. Вс