е лицо его до того исказилось, что Александр Васильевич, не бывший, как мы знаем, человеком робкого десятка, невольно отшатнулся на стуле.
— Не улеглось еще! — скорее прохрипел, нежели произнес монах. — В четверть века не улеглось. Потому-то и на духу не признаюсь, что знаю, что все эти года грешу, злобой грешу, с этим грехом и перед престолом Всевышнего предстану. Один Он мне судья. Мне и ему. Точно вчера случилось это. Как теперь его вижу и лицо его подлое, испуганное. Точно умереть тяжелее, нежели убить. О, убить куда тяжелей, а я… я убил.
— Кого? Где? — снова упавшим голосом произнес Суворов.
— Поляка.
— Мало мы с тобой поляков перебили. Помилуй бог, немало, — заметил Александр Васильевич.
В его уме мелькнула мысль, что его бывший адъютант повредился в уме и картины битвы в первой польской кампании, в которой он участвовал, представляются его расстроенному воображению убийством.
— То на поле брани, а это в Москве, в квартире.
— В Москве, в квартире, — повторил Суворов, убедившись в своем ошибочном предложении.
— Вы, может быть, не забыли, граф Александр Васильевич, — начал гость после продолжительной паузы, потребовавшейся для его успокоения, — что еще в последнее время пребывания моего в Польше я получил от моей матери из Москвы несколько писем, проливших целительный бальзам в мою наболевшую душу, измученную томительною неизвестностью. Она писала мне, что ее посещает княжна Александра Яковлевна Баратова, та самая, медальон с миниатюрой которой я носил на своей груди и ношу до сих пор. Это была моя первая чистая, юношеская любовь, первая и… последняя. Мать сообщила мне, что княжна справлялась обо мне, что она, видимо, меня помнит, знает, что я любил ее и люблю ее, и, как кажется, отвечает тем же. В последнем письме матушка уже говорила прямо, что княжна согласна быть моей женой и что свадьба будет сыграна вскоре после моего приезда в Москву. Это неожиданное счастье положительно ошеломило меня. Столько лет надежд… и эти надежды осуществлялись. Вы еще тогда сказали мне: «Мальчик, чему ты так радуешься, ужели тому, что кончается война!» Я рассказал вам все тогда же откровенно. «Что же, женись… — сказали вы мне. — Каждому человеку должно жениться». Помните?
— Вспоминаю, — мрачно заметил Александр Васильевич.
Воспоминание о его прежних мнениях о браке, видимо, навело его на грустные мысли.
Монах смешался. Ему известна была неудачная женитьба Александра Васильевича, и он понял бестактность своего напоминания о браке. Некоторое время он молчал.
— Что же дальше? — угрюмо спросил Суворов.
Он понял причину смущения Лопухина, и это расстроило его еще более.
— Таким образом, получив отпуск, я, полный радужных надежд, полетел в Москву уже почти объявленным женихом княжны Александры Яковлевны Баратовой. Сколько раздал я по дороге рублей, сколько рассыпал колотушек, понукая ямщиков, которые и так летели стрелою. Наконец я очутился в Белокаменной и упал в объятия моей старой матушки. Первые мои слова после приветствия были: что княжна?
— Хотела сегодня быть у меня, чтобы встретить тебя вместе, — отвечала матушка, — но не приехала, ума не приложу отчего.
Сердце мое, как теперь помню, болезненно сжалось от тяжелого предчувствия.
— Может, занездоровилось немного, это бывает. Послать мне было узнать неловко. Навязываться. Завтра сам съездишь, — заметила матушка.
— Отчего не сегодня? — порывисто спросил я, томимый предчувствием.
— Оттого, что, во-первых, поздно, уже седьмой час вечера, а во-вторых, что скажут люди, что ты один вечер в первый день приезда не можешь посвятить матери, — полунаставительно, полуобидчиво сказала матушка.
Я понял, что она была права, и остался со своими томительными предчувствиями до другого дня.
Предчувствия меня не обманули.
Когда на другой день, в два часа, я поехал к княжне Баратовой, она лежала в постели, без памяти… с ней накануне сделалась нервная горячка. Лучшие доктора были около больной.
Одного из них я встретил выходящим. Я догнал его на лестнице.
— Что с княжной? — спросил я.
Он оглянул меня недоверчиво с головы до ног.
— Я ее дальний родственник, только вчера приехал из Польши, с театра военных действий, — заговорил я.
Эскулап смягчился.
— Горячка, видимо, от страшного нервного потрясения. Расспросы окружающих о причине не привели ни к чему. Последний с ней говорил ее поверенный, граф Довудский, но его здесь нет, а потому его и не спрашивали.
— Граф Довудский, граф Довудский, — повторял я, все еще стоя на ступеньках лестницы, когда доктор уже успел спуститься вниз и уедать. Это имя мне было известно. Этот негодяй пользовался в Москве славой подлого, но искусного альфонса. И он — поверенный княжны Александры. Было время, она не выносила его присутствия в одной с нею комнате. Что же это значит?
Все это жгло мне мозг. Я почти терял сознание. Я не помню, как я спустился с лестницы, как приехал домой.
— Что с тобой? На тебе лица нет, — встревоженно спросила меня матушка.
— Княжна больна. Лежит, я ее не видел… — смог проговорить я и упал в кресло.
— Больна! Я так и знала, а то бы она, голубушка, еще вчера бы тебя встретила, она так ждала тебя.
— И взяла к себе поверенным графа Довудского, — со злобой заметил я.
Матушка не поняла меня: она жила слишком замкнуто, чтобы знать все мерзости московского большого света. Она только тревожно посмотрела на меня.
— Я пойду к ней, — сказала она.
— Поезжайте, поезжайте, — ухватился я за мысль если не видеть ее, то, по крайней мере, иметь о ней известия.
Матушка поехала.
Вернувшись часа через два, она сообщила мне, что княжна действительно без памяти.
Она стала ездить к больной ежедневно.
Недели через две княжна пришла в себя и стала поправляться, но доктора запретили ей всякое волнение.
— Когда я могу увидеть ее? — приставал я к матушке.
— Погоди, теперь нельзя, ей запретили всякие разговоры, а тем более с тобой.
— Почему тем более?.. — допытывался я.
— Да ведь она тебя любит.
— Она вспоминает обо мне?
— Вспоминает, — говорила моя матушка.
— А граф Довудский бывает?
— С какой стати. Никого, кроме меня, сиделки, прислуги и докторов. Он даже прислал все документы и отказался от должности поверенного. Тоже нашел время.
Это меня еще более заинтересовало — я каким-то чутьем угадывал, что причиною болезни княжны был этот польский граф.
«Что произошло между ними? Был ли отпор назойливому ухаживанию этого франта или же разрыв после связи?» — вот вопросы, которые раскаленным железом жгли мне мозг.
Время шло. Прошел месяц, начался второй.
— Что же княжна? Поправляется? — спрашивал я каждый день у моей матери, которая, как я заметил, стала неохотно отвечать на мои вопросы.
— Все еще слаба, все еще слаба, — говорила матушка.
Наступил, наконец день, когда матушка совсем не поехала к княжне Баратовой. Я спросил ее о причине. Матушка смешалась.
— Княжну увезли… на теплые воды, — начала она.
— Увезли… и она позволила увезти себя, не повидавшись со мной? Что же это значит? Зачем же она морочила меня и вас?.. Боже, Боже…
Я зарыдал, как ребенок.
— Коля, Коля… успокойся, забудь ее… — обхватила мою голову своими руками моя матушка и стала покрывать ее поцелуями.
— Не могу, не могу. Куда она поехала, скажите мне, вы знаете. Я полечу за нею.
— Бесполезно, добрый мой, видно, надо говорить все, видно, надо повторить то, что она открыла мне под строжайшей тайной. Она поехала в Киев, в монастырь. Она решила посвятить себя Богу. Забудь ее.
Я смотрел на мою мать во все глаза. Я ничего ровно не понимал из того, что она говорила мне.
— В монастырь?.. Богу?.. Почему?..
— Она не стоит тебя. В день твоего приезда с ней случилось страшное несчастье. Ее погубили.
— Граф Довудский? — вскричал я.
— А ты почем знаешь? — наивно спросила матушка. Этим было сказано все.
— Но если она не виновата… — начал, было, я.
— Она, конечно, не виновата. Но она видит в этом перст наказующего ее Провидения. Я уже говорила с ней. Я за тебя ручалась, что ты все простишь ей, что ты ее так любишь.
— А она?
— Она непреклонна. Она не хочет даже видеть тебя.
— А тот негодяй?
— Она простила ему.
Я заскрежетал зубами, но сделал вид, что успокоился.
— Что делать, значит, не судьба, — заметил я, после некоторого молчания, с напускным равнодушием.
Я обманул чувство матери — она поверила моему успокоению.
Между тем в голове моей созрел план. Я обдумывал его и приготовлялся к его исполнению в течение нескольких месяцев. Наконец я заявил матери, что мой отпуск кончился и мне надо ехать в армию.
Старушка примирилась с необходимостью, снарядила меня в дорогу и проводила меня благословлениями. Я выехал с рассветом, но доехал только до первого постоялого двора на окраине Москвы. Здесь я нанял горницу, переоделся из форменного в заранее мною приготовленное простое русское платье, оставил все вещи на постоялом дворе, сунул за пазуху заряженный пистолет и отправился на квартиру, где жил граф Довудский.
Я знал образ его жизни, я изучил его ранее. Я выждал, когда его лакей вышел из квартиры, посланный зачем-то графом, вошел на крыльцо и позвонил. Мне открыл сам граф, одетый в утреннем роскошном шлафроке. Я выхватил пистолет и в упор выстрелил ему в голову Он упал, не вскрикнув, с разбитым черепом. По счастью, на дворе никто не слышал выстрела. Я вышел и свободно ушел со двора.
Вернувшись на постоялый двор, я снова переоделся в форменное платье, велел ямщику уложить чемодан и тронулся в путь. Я ехал в Петербург, куда двинулись войска из Польши. Мое преступление, я в этом был уверен, могло остаться безнаказанным.
Но, увы, я горько ошибся. Наказание убийцы в нем самом. Оно — это наказание — началось и продолжается до сих пор. Прибыв в Петербург, я уже не в силах был бывать в обществе. Бессонные ночи, ужас одиночества, страх людей — все соединилось вместе. Я подал прошение об отставке и получил ее очень скоро, так как меня считали помешанным. Я удалился на Валаам и сделался сперва послушником, а затем через пять лет принял схиму под именем Феофила. С тех пор я стал странствовать и только последние пять лет нашел приют в Ниловой пустыне. Но преступление мое ходит за мной. Я не нахожу покоя. Вот вам, граф, моя исповедь.