Про роман — я долго извинялся, что это даже не черновик еще, а черновик черновика. Но он сказал — посмотрит…
Надо записать сюда, на всякий случай, сюжет. Название я красивое придумал: „Золотой клинок“.
Все должно было происходить в Праге в дни вступления советских танков, в течение первой недели. Главный герой — парнишка, музыкант, звать Иржиком, конечно. И его девушка — Яна. Они узнали по телевизору о том, что происходит, и выбежали на улицу, на Вацлавскую площадь. И потом блуждали по городу целыми днями, и стояли в толпе на Староместской, и видели, как убили мальчика, переступившего черту на асфальте.
Еще — был Брунсвик, его золотой меч.
Кончалось все тем, что Иржик погибал, а его девушка бежала за границу с помощью голландского журналиста…
Все, конечно, придумано было, но ни о чем другом писать я тогда не мог…
Еще стихи свои я ему оставил, и мы уговорились, что за ответом я приду через неделю».
И вот тогда-то, через неделю, когда он решился признаться в своей невольной демонстрации на собрании, с ним заговорили по-новому, уважительно, как с человеком «приобщенным». Воспрянув духом, он пробормотал, что «желал бы быть полезным…», и долго, безуспешно пытался сформулировать, кому и в чем «полезным», но его все-таки поняли правильно и оказали доверие: познакомили как раз с теми, кто в его помощи нуждался.
Так он попал в новый для себя круг, увидел людей, которые выходили на демонстрации, тайно издавали подпольные журналы, собирали деньги, продукты, одежду для ссыльных и семей политзаключенных. Раскрыв рот, он слушал залихватские рассказы об обысках, о ловких ответах на допросах, приводивших следователей в бешенство. Он запросто пил чай за одним столом с этими особенными, словно сошедшими со страниц читанных в детстве романтических книг людьми и, как в детстве, мечтал пережить то, что переживали его новые герои.
Он жаждал подвига, Голгофы, он мечтал пройти все круги ада и вернуться с лицом, обожженным жестоким полярным морозом, загрубевшими руками и языком, изощрившимся в лагерных перебранках. Или на худой конец умереть под пытками, не проронив ни слова…
Он наслаждался острым, возбуждающим чувством опасности и с восторгом неофита исполнял все, о чем его просили: добывал «дефицитную» копченую колбасу для отправки в лагерь, таскал по шепотом в ухо названным адресам пачки тоненьких листочков самиздата, отвозил чьих-то детей в школу. А когда подошел Новый год, купил, выстояв ночную морозную очередь, колоссальных размеров елку «для детей политзаключенных» и исполнил на празднике роль Деда Мороза.
Он был счастлив. Счастлив, когда истово занимался музыкой, счастлив, когда мотался по общественным делам до полуночи, счастлив, когда (но такое баловство он позволял себе очень редко) проводил «четверги» или «среды» в компании отверженных обществом борцов, казавшихся ему святыми подвижниками, пожертвовавшими всем на свете ради благородного сопротивления жестокой власти.
И наконец, он был счастлив оттого, что впервые в жизни у него появились реальные, невыдуманные друзья (он считал теперь едва ли не всех, с кем имел дело, своими друзьями).
Он едва поспевал справляться со своими новыми обязанностями и поручениями и по утрам пулей вылетал из постели, чего нс случалось со времен Коктебеля, — обычно он просыпался неохотно и норовил протянуть пребывание под одеялом до последнего мыслимого предела.
Счастливое это состояние продолжалось ровно до тех пор, пока, болтая с кем-то из своих новых знакомых, он не проговорился, что нашел себя, что — счастлив… И выслушал в ответ длинное нравоучение.
«…Самое настоящее легкомыслие или того хуже — кощунство! Как можно радоваться жизни, когда наши товарищи страдают в лагерях? — было сказано ему, и: —…Чем тратить время на никому не нужные занятия музыкой, лучше б обратился к Богу и молился о тех, кто…»
Этот разговор потряс его. Он не помнил, как добрался до дому, отпер дверь, включил свет и, не раздеваясь, повалился на неубранную постель. О чем он думал? Как пришел к безумному решению уйти с последнего курса консерватории? Дневник молчит, нам остается только строить догадки.
Очень может быть, ему представлялось, что он станет ближе к своим героям, к людям, которыми он восхищался, если совершит такой же, как они, подвиг самоотречения: откажется от любимого дела, чтобы всего себя посвятить…
Кто-то (к сожалению, неизвестно — кто, имя в дневниках нс указано) позднее очень разумно советовал ему «не слишком высовываться», «сидеть тихо», внешне вести нормальную жизнь и помогать, только когда попросят:
«Нам нужны чистые адреса…»
Жаль, он не догадался поговорить с этим, несомненно порядочным и практичным человеком прежде, чем забирать документы из консерватории. Теперь, исполняя его совет, он устроился на работу незаметнейшим концертмейстером в скромную музыкальную школу, продолжал регулярно навещать Серафиму Александровну и помогать ей, и ни сослуживцы его, ни даже Серафима Александровна не подозревали о его второй, полной опасностей и приключений, жизни.
Собственно, у него была теперь еще и «третья» жизнь, о которой не подозревали на этот раз собратья-диссиденты. Добровольно лишив себя музыки, он не смог отказаться от сочинительства и по мере того, как открывались ему все новые и новые горизонты свободы, писал о своих открытиях короткие эссе и отдавал их в самиздат под псевдонимом (разумеется, из Джека Лондона: Межзвездный Скиталец). Несколько лет он так и прожил: тайно писал свое, перепечатывал, когда просили, чужое, собирал и прятал чьи-то архивы. А летом, как только кончались занятия в школе, надолго исчезал из города.
Началось это в то лето, когда кто-то из новых знакомых пригласил его четвертым в байдарочный поход по Карелии.
«Мы плыли по мелким, извилистым речкам, а на берегах стоял темный, таинственный лес и не было ни живой души, ни дымка от костра — ничего и никого. К вечеру находили пологое место, причаливали, вытаскивали лодки, сушились у костра. Еду готовила Сережкина жена Лида, мужики шутили: мы ее для того и взяли, чтоб обслуживала. Она и правда гребец слабоватый, Сережка почти что в одиночку лодку на себе волок. Зато нам с Сашкой было хорошо: у него лодка просторная, с поддувными бортами. И гребли мы потихоньку, в охотку, чтоб Сережка с Лидой не слишком отставали.
Озеро неожиданно появилось, из-за поворота. Вообще-то повороты на таких реках очень опасны: и пороги могут быть, и перекаты, и водослив — все, что угодно, мы с Сашкой осторожненько вперед поплыли, под бережком, чтоб в случае чего тормознуть легче было. Выплываем из-за поворота — я впереди сидел и чуть не задохнулся от восторга, такой простор, чистота, свет. Солнце садилось впереди, вода — розовая…
Мы тут же у берега и стали на ночевку, а утром поплыли на Остров. Там Сашка был уже когда-то (только они в тот раз вокруг озера обошли и с другого конца причалили), поэтому дом мы сразу почти нашли. Бревенчатый дом, крепкий, старый только очень. Лее вокруг — нетронутый, ягоды, грибы, травы всякие целебные, звери непуганые: норка со щенками совсем близко к нам подходила, мы ее приманивали консервами мясными. Интересно смотреть.
Ведь жили же здесь люди, кто-то дом этот построил, и вокруг озера, от берега недалеко, остатки деревень. То есть не деревни это были, скорее хутора, три-четыре дома, сараи, хлев. Наверное, сыновья взрослели, женились и избу себе рубили тут же, поближе к родителям. Это и разумно: друг другу помочь можно и дети присмотрены.
Только нет там никого больше, и стоят дома пустые, хлева пустые, сеновалы без сена, слепые окошки без цветов. Как на заброшенном кладбище…»
С тех пор он стал ездить на Остров каждый год и в первое же лето привез наброски нового романа — о русской интеллигенции до революции. Теперь всякий свободный вечер он посвящал отделке и улучшению текста. (К сожалению, рукопись, существовавшая в единственном экземпляре, была изъята у кого-то во время обыска и пропала. Известно только, что он давал ее читать нескольким знакомым, не сознаваясь в авторстве.)
Свободные вечера, однако, выпадали все реже: прямо с работы он ехал обычно помогать, отвозить, добывать. Случались и неожиданные происшествия, когда приходилось срочно отпрашиваться с работы и лететь через весь город: спасать чьи-то бумаги.
Казалось, ему доверяли, он считал, что вошел уже в тесный круг «посвященных», потому что теперь его приглашали и на дни рождения, на которых один из лучших современных поэтов, чтобы сделать приятное имениннику, пел под гитару свои песни, и на складчины для своих — вроде Рождества или Нового года.
Во время одного из таких сборищ, покуривая в уголке, за выступом колоссального коммунального коридора, он услыхал вдруг вполголоса кем-то произнесенное свое имя. Голос принадлежал Людмиле Сергеевне, даме известной и всеми уважаемой.
В тех кругах, к которым он с недавнего времени принадлежал, о мужестве этой дамы слагались легенды. С особым пиитетом говорили о знаменитом открытом письме, за пару лет до того распространенном в самиздате и читанном по зарубежному радио. В этом письме Людмила Сергеевна заявляла, что всегда понимала свободу — творческую и духовную — как долг, которому нельзя изменять, что сохранит эту свободу даже ценою утраты свободы физической, что свое нравственное сопротивление насилию видит в том, чтобы не участвовать в нем…
«ЛС, оказывается, стояла за поворотом коридора с моим тогдашним приятелем Петенькой, человеком, как посмеивались в Москве, „приятным во всех отношениях“. Меня так поразили се слова, что я навеки их запомнил: „…и никак нс могу понять, чем он занимается. Толчется на всяких сборищах, таскает полный портфель бумаг, сколько уже лет это продолжается, а ГБ его почему-то не трогает. Что? Нет, я не против. Но как такому человеку доверять?.. Как — что? Серьезного дела не видно, вот что… Да нет, вы меня не так поняли. Я не могу ничего подозревать без достаточных оснований, но ведь никто его не видел в деле. Его даже не вызывали ни разу, поскольку я знаю. Мне кажется, он, в самом лучшем случае, просто не понимает, что почем… Я бы на вашем месте по-дружески ему посоветовала бы не лезть. Пусть музыку свою играет… Да, но вы можете поручиться, что он не поколется на первом же допросе? А если ломать начнут?.. И вообще либеральную интеллигенцию, типа `мы ничего особенного не делаем`, пора попросить. Пусть сидят по своим норам и не мешаются под ногами, когда люди делом занимаются…“ ………» (Дальше несколько строк густо замазано чернилами.)