— Ты, наверно, думаешь, что я голодранец? — забеспокоился Коля.
— Ни на одну секунду! — говорю я. — Просто у меня в доме такое безумное количество вещей, что я могла бы одеть с ног до головы, включая трусы и лифчики, небольшой какой-нибудь тихий приморский городок типа Сухума.
— Роскошное пальто, — еще раз повторил Коля уже на улице, с удовлетворением ловя на себе удивленные взгляды прохожих. — Мне только не нравится название фабрики, на которой оно изготовлено. Так грузины все любят называть: Сокол! Чайка! Орел! Буревестник!
— А абхазцы бы как назвали?
— Абхазцы бы так назвали: швейная фабрика «Козоеб». — Он порылся в карманах нового зеленого пальто, надеясь найти там денег на метро.
— Послушай, — спросил он, — ты не могла бы меня субсидировать? Я буду рад любой сумме — от копейки и выше.
— Ты мой ангел-хранитель, Люся, — сказал он мне на прощанье. — Если б ты знала, как я тебе предан! Как предан бывает туземец. Ты знаешь, что туземцы не тронули ни одного гвоздочка в доме Миклухо-Маклая? Самого его они, правда, съели…
Когда я слушала Колю, меня прямо пот прошибал — такой он красноречивый. Он у меня из дома постоянно звонил кому-нибудь по телефону и произносил столь умопомрачительные монологи — о, если б мне такое заявили — я бросила бы все, взяла бы Левика и устремилась вслед за этим человеком очертя голову, куда-нибудь в Баден-Баден или, уж ладно, к хвосту Земли.
Со свойственным ему зловещим обаянием он говорил по телефону:
— Ты боишься, что слишком увлечешься мной и потеряешь свой покой? Что ж, я тебе в этом помогу!
— Возьми меня, — просил кого-то Коля, отнюдь не того же самого, кому он грозился помочь потерять покой, — возьми меня куда-нибудь, это будет последним местом, куда я приеду.
— Есть три счастья, — рокотал он. — Одно — хребет коня, второе — грудь женщины и третье — мудрые книги. Первое и третье я познал. Осталось второе.
— Ало! Ало!.. Я услышал твое дыхание и разволновался. Где я был этой ночью? Где бы я ни был, везде плохо, потому что там нет тебя.
— Завтра? — он договаривался. — В метро? У матроса с пистолетом? Не знаю как — доживу или нет до этого момента.
— Сегодня? В шесть? У памятника Пушкину? Только не перепутай меня с ним! У него на голове голуби, а у меня лебедь.
— Какие глаза! У моей покойной тети были такие глаза. Я смотрел на нее в период своего полового созревания. Как я должен реагировать на эти глаза теперь?
И я испытывала поистине стилистическое наслаждение, которое в моем случае приравнивается к сексуальному, глядя, как наш Коля лихо и виртуозно переходит с эпитетов «бестия» или «плутовка» на «шикарная баба», «шлюха», «сука» и «дура», причем это органично вплеталось в общий контекст превозношения до небес.
Например, я ему пожаловалась однажды:
— У меня такая проблема, Коля… я слишком умная.
На что мой брат Коля ответил, не раздумывая:
— Я хочу тебя обрадовать и успокоить: у тебя, Люся, нет такой проблемы. Ты дура дурой, да к тому же еще и сумасшедшая. Может быть, поэтому я и хожу к тебе обедать. Так надоели эти умные, от которых хочется схватить свое пальто и убежать.
— Секрет комплимента заключается в том, — учил Коля Гублия моего
Левика, — что ты говоришь правду о человеке, но сильно подслащенную и преувеличенную. Причем эти слова должны вырываться из потаенных глубин твоего сердца!
Он оглушал, ошарашивал, обрушивал на тебя раскаленную лаву любви и легко шагал дальше, не оборачиваясь, но за его спиной никогда не дымились пепелища. Кроме одного — его собственного дома в Абхазии, их родового гнезда, который спустя много лет — это будет во время последней войны — Коля Гублия сожжет своею рукой. И от огромного дома, почти что замка, останется только наружная чугунная лестница, ведущая на небо, где Коля в детстве любил ночью посидеть, посмотреть на звезды и знать, что в любой момент можно будет вернуться в теплый дом и теплую постель.
Одна у Коли была привязанность, одна тоска — уже тогда в его первый к нам приезд — как будто он предчувствовал разлуку: его Сухум.
— Ой, как это похоже на Сухум, — он говорил всякий раз, когда на него внезапно накатывало блаженство, будь этому причиной даже скромная рюмочка коньяка.
Идем мы как-то по Бронной, а Коля махнул рукой в сторону площади Пушкина и сказал:
— Вон там могло бы быть и море.
Однажды мы с ним пошли гулять в Коломенское. По дороге Коля купил себе синюю джинсовую кепку, на которой белыми нитками было вышито: «A boy of London».
В кепке «A boy of London» Коля Гублия шагал по высокому обрыву над Москвой-рекой и говорил:
— Эти холмы, деревья — все это напомнило мне родной ландшафт, и я понял, как я соскучился по Сухуму.
Впереди у него маячили вечные нескончаемые скитания, в Экваториальной Африке он станет удовлетворять спрос на огромные плиты соли из северосахарских копей, а с юга перекачивать золото, разноцветные перья невиданных на севере птиц, слоновую кость, черных рабов, которые очень ценились на рынках Мавритании.
Он овладеет испанским стилем фламенко, устроится в Лувр экспертом по живописи «малых голландцев», он первый провозгласит, что, хотя голландцы они и малые, зато живопись у них о-го-го! И это не какие-то там эстетские изыски, а жизненно необходимая человеку вещь, как красное вино или мимолетная любовь.
Он напишет роман, который станет мировым бестселлером, гигантская эпопея типа «Войны и мира» или «Саги о Форсайтах» на материале абхазской жизни. Но это не все.
Мой троюродный брат Коля Гублия, дни и ночи тоскующий по Сухуму, возглавит Яванский театр объемных деревянных кукол и пригласит на Яву Резо Габриадзе для постановки пьесы «Песнь о Волге» про Сталинградскую битву.
Единственное, что Коле совершенно не удастся в жизни, это сбыть Стамбулу панкреатин — универсальное американское средство от импотенции, поскольку город Стамбул, являясь колыбелью всех проблем человечества, вообще не имеет одной-единственной проблемы — как раз этой.
На некоторое время он осядет в Гваделупе. Школьный друг Левика Юрка Тягунов расскажет нам, вернувшись из тех краев, что видел Колю сидящим в окружении жен, наложниц и еще каких-то девушек неясного предназначения общим числом — Юрка не поленился и подсчитал — их было тридцать шесть тысяч.
— И что интересно, этот Гублия в сорокаградусную жару («Я был поражен, когда увидел!» — рассказывал Юрка) на страшном солнцепеке сидел под пальмою кокосовой в пальто! Такое у него пальто, — вспоминал Юрка, — где он его только отхватил? Ядовито-зеленого цвета. Черные кожаные перчатки и синяя кепка…
— «A boy of London»?!! — вскричала я.
— Там было просто написано: «O London…»
«A boy» и букву «f» Коля Гублия, как видно, спорол. В этом был весь Коля. Он не любил ничего однозначного. Он только такие любил изречения, в которых было не семь, а семьдесят семь смыслов. Например, он мне часто рассказывал, как просветлился Миларепа.
— Знаешь, как просветлился Миларепа? — спрашивал он у меня в сто двадцать пятый раз.
Я говорила с неизменным интересом:
— Как?
Я никогда бы не посмела напомнить Коле, в который раз я слышу историю этого чудесного просветления. Во-первых, потому что он мог огорчиться от мысли — не впал ли он, случаем, в маразм? А во-вторых, среди предрассудков, которые я лелею, нет одного, как проблемы импотенции в Стамбуле, а именно — требовать от собеседника того, чего он в жизни не говорил и больше уже не скажет. Меня только мучает вопрос — знал Коля или не знал, ведь он был настоящий провидец, что это рассказ о его собственной судьбе.
— Миларепа просветлился на костях своей матери, много лет ожидавшей его из долгих странствий, — неторопливо начинал Коля. — Рядом были кости собаки, которая все время сидела около нее. Он с презрением посмотрел на эту суету ожидания, лег на кости матери и просветлился.
…А на его собственном могильном камне, когда он умрет неполных ста двенадцати лет от роду, наверно, будет так написано: «КОЛЯ ГУБЛИЯ ЛЕГКОКРЫЛЫЙ»
— Нет, я все-таки не понимаю, что это у тебя за роман? Никакого сюжетного хода! — возмущается Левик, случайно заглянув ко мне в рукопись. Он-то думал, я что-то сочиняю. Он не знал, что я просто, без околичностей излагаю чистую правду и больше ничего. Ведь я пишу мою последнюю вещь, и у меня нет ни времени, ни желания чего-то там выдумывать.
— Внеси туда хотя бы детективный элемент, — советует Левик.
— Какой детективный элемент?
— Украли что-нибудь, а на Колю подумали. Он с цыганами был. А это не он. Все ищут, милиция, начинают версии строить, напали на след… И вдруг на следующий день снег выпадает, их завалило, все цвета, формы — все белое и все покато, но люди дальше живут уже под снегом. Как они живут, как передвигаются под снегом, как там летают бабочки? А может, никого больше ничего не интересует и все кончается. Нельзя быть настолько законченным реалистом. А то бывают такие писатели — даже под дулом пистолета не могут написать того, чего они не видели: уж если он написал «из трубы вылетела ведьма на метле», значит, он действительно это видел, иначе бы не написал.
Матрац летчика
Лене Тишкову
Мысль о том, чтобы в «Утопленника» внести детективный элемент, показалась мне кощунственной. Надо скорее писать роман о жизни, почти достигшей своего пика, о бездне, которая вот-вот откроется взору и уже заранее отражается в зрачках, потому что жизнь моя, видимо, приближается к зениту. Что это будет — смерть или внезапное просветление — не знаю. Но я нутром чую: какой-то цветок чампак, цветущий раз в тысячу лет, собрался во мне расцвести, и этому есть тайное предзнаменование.
Стоит мне только закрыть глаза — я вижу его, мой роман, эту песнь, которую мне предстоит пропеть и умереть, он уже существует в природе, но такой — как горячий, бесформенный поток. И к нему очень страшно прикоснуться. Мне кажется, именно он внесет меня в необъятное сердце, в котором нет ни иллюзий, ни грез, где свою всепроникающую тоску я встречу без страха и надежды. Кстати, доктор Гусев также воспротивился внесению детективного элемента в замысел «Утопленника»!