— Я художественную литературу, — сказал он мне, — просто ненавижу. Это такая гадость. Каждый так и норовит навесить тебе свою шизофрению. Несите уже бред в чистом виде, валите в кучу рухнувшие мечты, болтовню ума, суету, ярость, которую вы накапливали веками, скуку, зависть, ненависть, жестокость, тихое отчаяние, страх смерти, боль утрат, сопротивление жизни, смятение, беспомощность, тревогу, сны и сексуальную неудовлетворенность. Одно дело я по долгу службы сижу и читаю обычный дневник психопатки: откроешь на какой-нибудь странице — мгновенно ясен диагноз и схема, по которой с вами работать. А тут еще будет путаться под ногами какой-то детективный элемент. Вы замужем?
— Да! Я же вам писала.
— Мало ли, что вы писали, — говорил Анатолий Георгиевич. — Все живут в своих образах и никто в текущем моменте. Ваше восприятие только искажает действительность. У меня, например, все время такое впечатление, что у меня на голове кепка! «Да нет у меня на голове никакой кепки», — говорю я сам себе, пресекая побег своего ума от истины.
Я отвечала ему:
— Пример с вашей кепкой, доктор, убедителен и ярок, а картину мира я искажаю до неузнаваемости, но все ж не в такой степени, чтобы не давать себе отчет, замужем я, черт побери, или нет.
— А я на вашем месте, — сказал Анатолий Георгиевич, — не заявлял бы ничего с такой уверенностью. У вас сейчас в жизни хороший период, когда вы потеряли почву под ногами. Но в этот момент очень важно не повеситься. Ваш муж психически здоров? Его не мучает синдром Отелло?
— У Левика синдром Дездемоны, — призналась я. — Ибо самой нерушимой, закостенелой, гранитной преданности мне я требую именно от Левика, и на всякий случай все время его подозреваю. Правда, порой небезосновательно, но это неважно. Мой Левик — он как непорочная дева Мария. Если что-нибудь приключается в этом роде, то явно не без участия Святого Духа.
К тому же любовные похождения необходимы ему, как поэту.
Тут самое время привести дословно тексты моего Левика, чтобы, по крайней мере, ясно было, о чем идет речь.
Стихи Левика, навеянные ему его романтическими увлечениями,
принесшими мне неисчислимые бедствия и страдания:
Ночью почувствуешь кто-то ползет
По плоскости твоего лица
Это ухо проснулось и ищет
Брата своего близнеца.
Или:
Иметь бы сердце волосатое,
Вот моя мечта крылатая.
Однако волшебная сила искусства! Когда я слышу все это, я наполняюсь тихой радостью и ощущением абсолютного совершенства вещей.
А Левик, ровный к хвале, порицанию, светлый, свободный, провозглашает, что лучшее средство от мании величия — не иметь никаких достижений, а его жизненное кредо на сегодня на шесть часов вечера — стремиться к безвестному странствию по безлюдной дороге.
Я своего Левика обожаю. Я тянусь к нему всем своим существом, но моя любовь чем-то смахивает на отчаянье. Я все время боюсь, даже теперь, когда жить осталось одно мгновение, что Левика соблазнит какая-нибудь другая женщина и он будет ей ходить в магазин.
— Запомни, — успокаивал меня Левик, — что бы ни случилось в нашей жизни, я всегда буду ходить в магазин только тебе.
Порою мне кажется, что мой Левик меня даже по-своему любит. Однажды я так прямо и спросила у него:
— Левик, ты меня любишь?
— Я люблю тебя, как все живое, — ответил он.
Иногда мне кажется, Левик мой сын, а иногда — что он мой отец. Левик — это мой темный город, моя безнадежная улыбка, мой животный и растительный мир, мои пустыни, озера, воды Ганга, запах фейерверка, вечная мерзлота, столбик, разделяющий Азию и Европу, мое абсолютное одиночество в этой Вселенной. Он тонкий и непостижимый, я вижу его насквозь и знаю как свои пять пальцев.
Однажды мы с Левиком участвовали в телеигре «Гименей-шоу». Там было несколько пар — жены и мужья, которые дожили до серебряной свадьбы. Задача такая: мужья прячутся за ширму, снимают ботинки с носками, закатывают брюки и замирают. Ширма приподнимается. Жены глядят на открывшуюся их взору картину. Звучит, как ни странно, Вагнер «Полет валькирий» в исполнении венского филармонического оркестра.
— Угадайте, — спрашивает ведущий, — где ноги вашего мужа, делившего с вами на протяжении долгих лет хлеб и кров и съевшего вместе с вами пуд соли?
Никто, кроме меня, не угадал. А им это как раз было важно. Поскольку все они — участники психотренинга по коррекции семейных отношений. Их семинар непритязательно назывался «Куда уходят сильные чувства?». Причем мужчины с помощью пальцев ног всячески подавали знаки своим женщинам. Но вы, наверно, замечали, Анатолий Георгиевич, что люди очень невнимательны. Им их собственную ногу покажи, они ее не узнают, не то что ногу другого человека.
Левик мне знаков не подавал. Но я сразу же, молча, припала к его стопам под арию Брунгильды. Я отгадала все, что высовывал Левик из-за ширмы, даже когда он просунул в дырочку кончик носа. Что бы он ни высунул, я бы моментально узнала его, потому что мы с Левиком — это космическая пара, я сделана из его ребра, а то обстоятельство, что он женился на мне из-за прописки, я рассматриваю как мудрый повод для нашей всевышне задуманной встречи. Левик в то время заканчивал институт, вовсю готовился к завоеванию мира, и ему надо было срочно на ком-нибудь жениться, чтобы прописаться в Москве.
К счастью, я была абсолютно свободна. Меня только-только бросил жених — форменный суфий, бродячий дервиш, неуклонно шагавший по призрачному пути достижения оргазма со Вселенной. Он был славный парень, начитанный таджик из Душанбе, заносчиво утверждавший, что он перс. Худой, лицом темный, в бордовой пижаме, ляжет на постель и долгими зимними ночами читает мне «Шах-Наме» Фирдоуси на персидском языке. Ночи напролет он произносил нараспев гортанные звуки, напоминавшие орлиный клекот, пенье цикад, грудные голоса речных сомов, цокот копыт по выжженной солнцем дороге, шелест ветра в зарослях камыша, молчание камней и стоны сладострастья. Причем никогда он не снисходил до перевода на русский язык. Я так и не знаю, о чем ведет речь Фирдоуси в своей нескончаемой поэме, да это и неважно, до того, Анатолий Георгиевич, меня зачаровывала его декламация. У нас из-за «Шах-Наме», по сути, ничего и не было, хотя мы вели общее хозяйство и как бы состояли в гражданском браке, а когда все-таки случалось — даже в те редкие мгновенья — он не прерывал чтения великой поэмы!..
Двадцать пять лет спустя я случайно встретила его на улице — бритоголового, в черной тюбетейке, с корявой палкою в руке, довольно увесистой, и длинной, чуть ли не до пояса, бородой. Невооруженным глазом было заметно, что единственная радость у этого человека — отречение от всего земного во имя Аллаха. И этот человек мне сказал:
— Много у меня было, Люся, в жизни баб — роскошных, светских, умопомрачительных — не чета тебе. Была даже настоящая персиянка. Но больше никто и никогда не слушал «Шах-Наме», как ты, часами в оригинале на персидском языке.
Убей, не помню, из-за чего мы разошлись. Просто этот суфий, по-видимому, чертовски не хотел на мне жениться. На мне вообще так особенно не было охотников жениться. А вот покинуть — пожалуйста, сколько угодно, и не по одному, а целыми толпами!
На это мне доктор Гусев отвечал:
— Пусть эти люди, по которым вы ежечасно сходите с ума, которые, как вам кажется, бросили вас, уехали и позабыли, умерли, состарились, улетели на другие планеты, растворились во времени и пространстве, навеки разлюбили и не поминают вас в своих молитвах, — пусть они снова подойдут к вам. А вы переживите эту встречу, но не поверхностно, а очень глубоко, с большим вниманием, так полно и с таким присутствием, чтобы туда уже не возвращаться.
…Сейчас, сейчас, Анатолий Георгиевич, сейчас я попробую. Я плотно прижата к стенке, мне некуда отступать и нельзя откладывать. Ведь можно не успеть, и тогда все пропало.
Как, интересно, Левик прореагирует на то, что я неожиданно умру?
Вообще, мы иногда говорили на эту тему. Я приблизительно раз в полгода по странному стечению обстоятельств покупала одну и ту же книгу. Сколько раз увижу название «Тяготение, черные дыры и Вселенная», столько раз куплю. А спроси меня — зачем, я не буду знать что ответить. Ее даже прочитать невозможно — одни математические формулы. У нас накопилось шесть экземпляров. Левик предложил:
— Давай их свяжем веревочкой и вынесем на помойку. Там эти книги найдут своего читателя.
Я говорю:
— Не надо. Когда я умру, вы положите их со мной.
А Левик:
— Туда, Люся, столько всего надо будет уложить, что тебе буквально негде будет развернуться.
— Ну и хорошо, — говорю. — Меня, как буддиста, я попрошу подвергнуть сожжению на погребальном костре.
— У нас во дворе, — соглашается Левик. — Найму крепких мужиков, разведем погребальный костер…
А что? Между прочим, у нас во дворе однажды мартовским утром мне довелось увидеть нечто странное. Я вам говорила уже, Анатолий Георгиевич, наш дом на окраине Москвы — бетонный, бело-голубой, многоквартирный, как тихоокеанский лайнер, хотя мы поселились в нем лет семь тому назад, не стал мне родным.
И вдруг во дворе такого чужого дома внизу под окнами около нашего подъезда — прощание. Лавочку отодвинули, все удобно, завтра на ней снова будут сидеть старушки, а сейчас — гроб стоит.
Дети вынесли ордена. Друг его фронтовой стоит — весь покрыт орденами. Духовой оркестр — кто в кепке, кто в шляпе, венки, на асфальте еловые лапы.
— Незнакомый нам, — Левик смотрит в бинокль из окна. — Хотя, может, когда и встречались в подъезде.
Старый летчик в мундире. Вдова обнимает его в последний раз — у нас во дворе, где вся эта сцена могла вызвать только любопытство…
— Ну почему? — отзывается Левик. — Ты же плачешь. Значит, сделан какой-то шаг в сторону беззащитности и доверия. Чем-то этот дом станет всем родней. А ощущение чужого чуточку поменьше. Не плачь! Его душа уже где-нибудь на Сириусе. Тем более он летчик.