Несколько дней спустя на доме было развешено объявление:
«Продается двуспальный волосяной матрац (волос конский) (задешево)».
— Давай купим? — предложил Левик. — Надо ж матрац какой-нибудь. Матраца-то нет. А тут близко, дешево и добротно. Конский волос — это тебе не вата и не поролон, кстати, от радикулита хорошо помогает.
Мы поднялись на лифте и позвонили, и вдруг открывает вдова того летчика.
— Вас интересует матрац? Вот, пожалуйста. Он, конечно, не новый, но хорошо сохранившийся. Конский волос — ему вообще сносу нет, он нетленный. На нем у вас дышат поры, он пружинит хорошо. Это же цыгане продают конский волос, он очень дорогой! Из него раньше делали шиньоны. Натали и все ее сестры, сидевшие у Пушкина на шее на Мойке, специально писали домой на Полотняный завод, чтоб им прислали на шиньоны конский волос, а Натали даже просила, чтоб ей прислали от какой-то конкретной лошади! Ведь эти все у них букли не свои, а конские…
— А у самого Пушкина, — спрашивает Левик, — чьи были букли?
— Вы шутите, — улыбнулась она печально, — а у меня большое горе. С Олегом Витальевичем мы прожили пятьдесят лет. Матрац нам подарили на свадьбу его родители. Жили, строили планы, теперь все потеряло смысл.
В первую же ночь на этом матраце нам с Левиком приснился один и тот же сон: небо, небо, облака, заходящее солнце, руки на штурвале, нам снилось, что мы управляем самолетом.
Потом нам снился ночной полет, ночь была темная, лишь мерцали, как угли потухшего костра, редкие огоньки, рассеянные по равнине.
В последующие ночи мне снилось, я — за штурвалом самолета, а Левик-радист мне протягивает записку: «Вокруг бушуют грозы, у меня в наушниках сплошные разряды, может, заночуем?»
Нам снилась Земля с высоты Эвереста, ползущие тени облаков, точечные дома, каналы, дороги, машины, деревца вдоль дорог и белые кораблики на море, как будто сложенные из листа бумаги.
Мы мерялись силами со стихиями: жара, снег, туман, видимость «ноль», однажды во сне у Левика самолет вошел в бурю, стена дождя стояла перед
Левиком — такая непроницаемая, что он отчаялся прорваться сквозь эту завесу и сто раз уже попрощался с жизнью.
— Мотор в порядке! — кричала я в беспамятстве.
— Самолет кренит вправо! О, черт, не видно ни зги!!! — проклинал Левик тот день и час, когда он попал в авиацию.
Со временем мы приноровились и прямо во сне, прежде чем взлетать, бегали к синоптикам за сводкой погоды. Но тут новые напасти — нас с Левиком начали атаковать вражеские истребители.
Они проявлялись в воздухе, как бледное изображение на фотобумаге, иной раз не до конца, и тающие прерывистые очертания самолетов мы обнаруживали только по светящемуся снопу их пуль.
Отряд истребителей обычно не торопился. Он маневрировал, ориентировался, занимал выгодное положение — и вдруг обрушивался на нас с Левиком точно по вертикали.
Потом небо снова становилось пустым и спокойным. А из капота правого мотора пробивалось первое пламя, которое спустя некоторое время начинало бушевать, как огонь в печке у нас в деревне Уваровке.
Иногда «мессершмитты» шли на таран, брали «в клещи», пробивали обшивку, и нам было видно с Левиком злое лицо фашиста. А на фюзеляже у этого фашиста были изображены советские самолеты, которые он подбил, и уже заранее этот фашистский гад, скотина, ублюдок нарисовал наш с Левиком самолет, что нас очень деморализовывало.
Мы оба просыпались утром усталые, разбитые, вконец измочаленные и даже на завтрак не могли запекать бутербродики с сыром, поскольку едва держались на ногах. Мы чувствовали усталость летчика, вернувшегося из мучительно трудного полета.
Ночь за ночью я и Левик с горем пополам еле-еле дотягивали до посадочных огней, пока не поняли, что видим чужие сны.
— Сны старого летчика запутались в конских волосах, — сказал Левик. — Матрац абсорбирует сны.
— Что же нам делать? — спросила я.
— Надо промыть конский волос! — ответил Левик.
Мы с ним вспороли материю и развели края. Облако пыли взметнулось перед нами, вернее, не облако, а тучи пыли как будто заклубились по степи, где только что проскакал табун лошадей. Конский запах распространился по нашей квартире, запах опилок, навоза и лошадиного пота.
Я высыпала в ванну пачку «Лотоса», налила горячей воды, и мы осторожно погрузили туда содержимое матраца.
Дальше я не могу рассказывать, замечу лишь одно: это оказалось чудовищным испытанием для всех пяти человеческих чувств, о шестом я вообще не говорю, но самая настоящая катастрофа разразилась для обоняния и осязания. Промыв конский волос душем, я трое суток пучками вытаскивала его из ванны, раскладывая сушиться на полу.
Он сох полгода. За это время мы с Левиком практически утратили интерес к жизни. Мы и хотели, чтоб он высох наконец, так он нам, сволочь, осточертел, и в то же время боялись, поскольку понятия не имели, что с ним, вообще говоря, делать дальше.
В разгар этой вакханалии мне позвонила Танька Пономарева, единственный человек, который понимает меня в нашей пустой и холодной Вселенной.
— Я понимаю тебя, как никто! — воскликнула она, когда я призналась ей, что уже хотела бы свести счеты с жизнью. И поведала мне аналогичную историю, как она пух из подушек постирала.
— Я заложила в ванну перья, — рассказывала она. — Ты не представляешь, какой это кошмар — мокрые перья! Запускаешь туда руку, и тебя охватывает ужас.
— А как страшно и красиво смотрится в ванне конский волос! — вторила я ей.
— Короче, я сдохла над этими перьями, — сказала Пономарева. — Я высушила их и решила выбросить. Взяла чемодан, все туда сложила и, дождавшись темноты, с этим чемоданом на улицу отправила своего Евгения.
Евгений спускается, такой представительный, в сером плаще, с чемоданом, в шляпе, где-то между пятым и четвертым этажом чемодан раскрылся, все оттуда вывалилось и полетело. Испуганный Евгений стал запихивать перья обратно, что смог, запихнул и убежал. И много лет соседи жаловались Пономаревой, что какой-то идиот, видно, потрошил подушки, и перья летят и летят, и нет им конца, ни пуху этого идиота, ни перьям.
— А я, например, — сказала моя мама Вася, — чтобы не связываться со всем этим вторсырьем, сплю исключительно на поролоновом матрасике. Зато я подушку набила своими волосами. У меня уже вот сколько на подушку. И знаешь, когда я сказала своей подруге Ленке, что собираю волосы для подушки, то Ленка сказала мне: «А у меня есть подушечка из маминых волос!» Так что вас еще ожидает тоже такая подушечка! — весело закончила Вася.
Левик молча положил вилку, встал и вышел из-за стола.
— Почему??? — Вася крикнула ему вслед. — У тебя, Левик, у первого на такой подушечке не будет потеть шея!
Кстати, именно Вася спасла нас от конского волоса, призвав на помощь свою стародавнюю домработницу Сушкину. Та явилась с мешком из парусины — таким огромным, какой, видимо, носил на плече в свое время один только страшный викинг Олав Трюггвасон.
Она отнесла мешок с конским волосом в мастерскую, где туда добавили ваты и сшили новый матрац, на котором мы с Левиком спим уже двадцать лет.
В первую же ночь на этом матраце нам приснилось, что мы на нем спим между стенами двух домов. Эти стены так близко и так нависают над нами края чужих крыш, что может возникнуть иллюзия, словно и у нас есть свой дом и собственная крыша, но достаточно просто открыть глаза, и ты увидишь ночное открытое небо.
Нам снилось, что мы с ним летаем на матраце. Мы летали над облаками, так высоко, где даже не встретишь птиц.
И с нами долго еще летела — немного поодаль — душа старого летчика из нашего подъезда, потом она стала отставать, отставать, потом помахала нам и свернула к Сириусу.
Слепец и поводырь
Левик — моя единственная, бессмертная, всепоглощающая любовь, и это для него всегда было очень обременительно. Левик просто не выдержит, если я всю ее, целиком обрушу на него одного. Поэтому я вынуждена обрушивать ее на всех без разбору по принципу первого встречного-поперечного.
Когда мне кажется, кто-то хотя бы взглянул в мою сторону, просто взглянул мимолетно, и в этом взоре я уловила тень теплоты, я вот что делаю: я вяжу ему свитер. Сколько километров пряжи я извязала за мою жизнь — это же страшно подумать!
— Синдром Пиаф, — заметил мой доктор Анатолий Георгиевич и аккуратно записал это в графе «диагноз» вторым номером после синдрома Отелло. — Точь-в-точь такое же психическое отклонение, — сказал он мне, — было у прославленной Эдит Пиаф.
Оказывается, она своим возлюбленным — скорей-скорей, — пока они не исчезали, не растворялись в воздухе, не улетали, не уплывали от нее, не уезжали, короче, не проваливались в тартарары, по-быстрому на толстых спицах вязала свитер — такой дичайшей вызывающей расцветки, что эти сорок-пятьдесят человек если и надевали свитера Эдит Пиаф, то просто чтобы сделать ей приятное.
Но, Гусев Анатолий Георгиевич, вы не видали моих свитеров. Это же форменное произведение искусства. Как правило, я вяжу их в туалете.
Первый свитер был связан мной на заре туманной юности, когда я полюбила служителя зоопарка Вову Гульченко, он чистил там куриные загоны. В кирзовых сапогах, ватнике, с ног до головы в опилках и курином помете, он весело громыхал ведрами и голосил на всю старую территорию:
— Ой вы, куры! Куры — звери!
Ку-ры — зве-ри — Ой! Ой!..
Голосина у него был — будь здоров. До того, как прийти в зоопарк, он пел в церковном хоре на Ваганьковском кладбище.
Не мудрствуя лукаво, я связала ему вещь очень простую по композиции. Четыре руки обнимали его со всех сторон, мои четыре огромных руки — две белые — на коричневом фоне — спереди и две коричневые — на белом фоне — сзади.
По рукавам его в изумрудной траве гуляли черные куры с алыми гребнями. На левом предплечье в синюю даль уходило море, по морю плыл корабль, на котором я бисером вышила «ВОВА», а на палубе стоял сам Вова Гульченко, собственной персоной, куриный бог, покровитель недовысиженных яиц, человек особенный в моей жизни, тот, кто впервые меня по-настоящему поцеловал, — с грохотом поставил пустые ведра, снял резиновые перчатки, очень аккуратно повесил их на металлический бортик, обнял и поцеловал.