Тут откуда-то сверху приблизился ко мне красивый молодой человек со старомодно зачесанными назад волосами. На нем была ослепительно белая накрахмаленная рубашка. Я испугалась, что обагрю ее кровью. Но он мне сказал очень ласково:
— О, моя Лорелея! — Взял за руку, и я поняла — сам поэт Генрих Гейне спустился за мной с небес и уводит по взлетной полосе ангелов.
Очнулась я в больнице в операционном отделении. Меня положили в коридоре прямо напротив операционной, чтобы, во-первых, далеко не возить и потому что в палатах не было места.
Спустя дня два или три Роальд передал мне авоську с апельсинами и записку. Черт меня знает, зачем я всю жизнь храню эту дурацкую записку?
«Люся! Ешь апельсинчики! От них, говорят, кровь сворачивается».
Я иногда звонила ему оттуда. У него была страшная хандра.
— Сейчас я в депрессии, — он говорил. — Но через месяц я снова буду балагур и весельчак.
Он спал двадцать четыре часа в сутки. Видимо, это помогало ему преодолеть смутную тревогу и обрести спокойствие перед лицом очередных превратностей судьбы.
— Как твое здоровье? — он бормотал сквозь сон. — Возьми мое здоровье себе, потому что ты нужнее человечеству.
— Я тебя не разбудила? — я спрашивала.
— В худшем случае, — он отвечал, — только солнце может разбудить меня.
Однажды к телефону подошел Яков Михайлович.
— Зря ты с ним спуталась, с этим прохвостом, — сказал он. — Ты хорошая девушка, а он блатной.
— А вы, Яков Михайлович, жупан! — ответил Роальд в параллельную трубку. — Ты представляешь, Люся? Я просыпаюсь, а у моего изголовья лежат две книги: «Кротость, как ее достичь?» и «Сладострастие, как от него избавиться?»…
— Сегодня я встал, — он рассказывал, — поблагодарил Господа за то, что на Земле мир, пропел магические мантры и снова начал пить. Свой запой я хочу завершить в воскресенье вечером, и с понедельника снова примусь навещать тебя и осыпать цветами. Только среда у нас у кроликов заветный день, как для евреев суббота. Мы не зажигаем огня, мы думаем о небе.
С каждым моим звонком его голос звучал все глуше и дальше, пока совсем не стих. Я искала его на суше, и на море, и в воздухе, в беспредельной мертвой пустыне, где добывают селитру, искала, не находя даже следов.
А впрочем, никто и не надеялся, что этот кролик будет со мной всегда.
— Я очень не люблю слова «всегда», — он мне сказал однажды. — Как будто ты обнял кого-то, а рука закостенела.
И он вовсе не собирался становиться отцом моих детей, это было заметно невооруженным взглядом.
— Я к детям, — он мне признавался, — вообще испытываю одно отвращение. Сами бледные, глазки-буравчики, зубы в разные стороны, ходят с черными воздушными шарами, выворачивая пятки, и смеются злым смехом.
К тому же не будем забывать, что его настольной книгой являлась не «Педагогическая поэма» Макаренко, а «Секс в жизни мужчины»!
Это был король секса, гений дефлорации, это был мне подарок, которого я ничем не заслужила, и я не держу на него обиды за то, что в один прекрасный день он решил начисто смыться и начать новую великолепную жизнь, не заплатив за квартиру, оставив записку на столе у барометра: «Яков Михайлович! Поймите меня и простите… Только огонь нам судья на погребальном костре».
Вечная стремнина бытия уносила его к ничейной земле всепрощения и забвения, сказал бы Габриэль Гарсиа Маркес, а мне сказали, выписывая из больницы, что у меня уже больше не будет детей.
— Слушайте, Люся, да что же у вас за напасти? — вскричал Анатолий Георгиевич, всплеснув руками. — Раз ваша любовь с юных лет принимает такие причудливые формы и неразрывно связана с катастрофическими крушениями, что вы вообще за нее так крепко держитесь? Лучше бы посвятили себя благотворительности, как мать Тереза!
— Возможно, вы правы, Анатолий Георгиевич, — я отвечала, — возможно, правы. Но я его так любила, кролика, вы не представляете! Я простодушно поведала эту историю Левику, когда мы с ним собирались пожениться. Но он ответил: «Меня не интересует, как ты его любила. Только анамнез, история болезни, твой скорбный лист интересует меня, — он сказал. — Чтобы мне знать, от чего тебя лечить».
В этом — мой муж Левик! С первой нашей встречи он меня сразу воспринял как врач больную. Даже когда я бываю абсолютно здорова, даже тогда, уходя по утрам на работу, он вместо «До свидания» говорит мне: «Выздоравливай!»
Мы прожили несколько лет, а ребеночка у нас не было и не было. Это, конечно, нас сильно удручало.
— Тебе надо лечиться, — сказал Левик наконец. — Ложиться в больницу и лечиться от бесплодия.
Три года и три месяца провалялась я на больничной койке. Три Первомая встретила я там, три, черт вас всех побери, Новых года! На третий Новый год к нам из реанимации спустился знакомый уже Дед Мороз с мешком подарков и торжественно произнес:
— Дорогое гинекологическое отделение! Позвольте от лица реанимации поздравить вас с Новым годом и пожелать вам всем забеременеть в наступающем году!!! А если опять не выйдет, — он грозно предупредил, — то МЫ спустимся все сюда, соберем последние силы и трахнем вас так, что эта проблема отпадет сама собой.
В тот год у нас с Левиком родился мальчик.
Шокотерапевт Гусев
Как-то раз мне приснилось, что я бреду по раскаленной пустыне с какой-то уж очень классической котомкой. Палящее солнце, ни кустика, ни родника, иду, выбиваюсь из сил, ноги вязнут в песке, смотрю — раскинув руки, стоит Анатолий Георгиевич Гусев, психотерапевт из нашей районной поликлиники, причем так замер — не моргнет, не чихнет, не кашлянет, лишь руками чуть-чуть шевелит на ветру. Я подошла к нему поближе и говорю:
— В твоей тени можно отдохнуть?
А он — мне (дерево заговорило!) отвечает:
— Каждый должен быть сам тенью для себя.
Еще мне снилось однажды, что он с пятнадцатого этажа кричит:
— Жизнь, Люся, это — …
А я стою, задрав голову, около подъезда, там шумно, машины ездят, лают собаки, дети вопят, кто-то с кем-то ругается…
Я:
— Что? Что? Повторите!..
Он снова:
— Жизнь — это …
— Что? — ору. — Что такое жизнь???
И как назло ничего не слышу и не понимаю.
Сам Бог мне послал его, сам Господь Бог, стоило мне оказаться на перепутье. Ведь сорок лет — возраст или-или. И если кто-то не понял, о чем идет речь, значит, он еще не приблизился к этой явственно обозначенной границе.
Ты попадаешь в другое измерение, в какой-то сплав глубокого-глубокого счастья и бездонной тоски. Где мое незабвенное ликование в чистом виде, которое испытывала я когда-то, просто просыпаясь утром, просто просыпаясь, вот и все?
Взрослый мальчик, старая собака, пасмурный май, цветущие сады. Сорок три года. Смерть стоит за плечами, легонько так дышит в затылок — вот мой сегодняшний день, мое майское утро.
— И почему все так беспокоятся о смерти тела? Вместо того чтобы думать о смерти Эго, — искренне удивлялся Анатолий Георгиевич еще тогда, когда я и не думала умирать. — Ну что такое смерть? Это обрыв воспринимающего сознания, простенький психологический тест — насколько ты отождествлен с телом.
— Понаблюдайте за своим сознанием, — он говорил мне, — и вы обнаружите, что умираете по несколько раз в минуту. Сознание мерцает, как пламя, любая ерунда может выбить вас из сознания, даже укус комара! Вы лично несколько раз в минуту имеете полное право улечься на погребальный костер. Вас выручает только то, что вы, Люся, являете собой скопище разнообразных механических проявлений, стереотипов и условных рефлексов. Этот автопилот маскирует вашу кончину и не дает вашим близким оплакивать вас через каждые три-четыре секунды. Но этот же самый автопилот мешает вам быть действительно живой, осознать, что вы, Люся Мишадоттер, есть нечто большее, чем это слабое тело или ограниченный, обусловленный ум, что вы охватываете целую Вселенную. Тогда б вы отказались от своих собственнических устремлений, ибо внутри себя более не испытывали ни в чем недостатка!
— Был у меня пациент — эфиоп из Аддис-Абебы, — рассказывал доктор Гусев. — Ясный солнечный день — у него прекрасное настроение. Но как только садится солнце или пасмурно — страшная депрессия, мрак, кошмар, суицидальное настроение, это длится до восхода солнца, он вешается, его из петли вынули (след на шее остался), привезли ко мне. Солнце в окне, я смотрю — его профиль на фоне солнца — вылитый Пушкин. Они же, эфиопы, не плосконосые — тонкие черты, бакенбарды. «У нас, — он говорит, — в Аддис-Абебе памятник Пушкину стоит, и я все его стихи знаю». Уж я ему и так пробовал объяснить и этак, весть передать от сердца к сердцу, что солнце не является для него чем-то внешним. Закрой глаза, я говорил ему, войди в себя, ищи внутри, и, когда приблизишься к центру своего сознания, ты обнаружишь вечный свет, там все двадцать четыре часа в сутки сияет солнце, вот где твой Дом, а не в Москве и не в Аддис-Абебе. Но он меня не слушает, дрожит, я вижу, жить ему осталось до заката. Тогда я просто позвонил в посольство и заявил, что их эфиопу не подходят наши климатические условия. Они: «Вот еще, какие нежности, на его образование государство потратило деньги…» А я им говорю: «Вы будете нести ответственность за гибель этого парня». Через пятнадцать минут подъехала машина, оттуда вылезли черные люди с билетом на его имя, не заезжая в общежитие, помчались в аэропорт и тут же отправили его в Эфиопию.
— Вы, Люся, чем-то смахиваете на этого эфиопа, — говорил мне Анатолий Георгиевич. — Вы постоянно теряете саму себя, отождествляясь то с одним человеком, то с другим, как эфиоп с солнцем. Это и есть обрыв сознания. Но если вы смотрите на мир и помните себя, вы без ума от солнца, но, как сказал поэт: «О солнце, то, что сияет в тебе, сияет и во мне!», — вы иначе станете относиться к смерти, вернее, вы к ней вообще не будете иметь никакого отношения.
Тут доктор Гусев хватает колокольчик и начинает с ним расхаживать по кабинету, оглушительно звеня. Это у него такое наглядное пособие.