Гений места — страница 41 из 98

Кажется неслучайным, что носитель идеи «перманентной революции» Троцкий обрел покой именно здесь, в Мехико. Впрочем, бурный роман с женой Риверы художницей Фридой Кало, от которой главковерх на старости лет потерял голову, постоянные покушения и насильственная смерть — все это трудно назвать покоем. Но именно такое слово приходит в голову в последнем жилище Троцкого в Койоакане: кроличьи клетки и аккуратные клумбы в саду, скромная и почти уютная обстановка в доме. Только на стене дыры — следы автоматных пуль: Сикейрос промахнулся. Правильно учил Суворов и учел Меркадер: пуля дура, ледоруб молодец. Среди агав не сразу заметно скромное надгробье — обелиск с серпом и молотом. Из посетителей еще лишь бесшумные японцы в черных тапочках для смертельных видов борьбы. Тишина. В бывшем дровяном сарае тихо взвизгивает у телевизора сторож.

Революция не вызвала такой же идиосинкразии у мексиканцев, как у нас. Может быть, дело не в историческом опыте, а просто в темпераменте?

«— А что, в Соединенных Штатах сейчас нет никакой войны? — Нет. — Никакой, никакой войны? Как же вы в таком случае проводите время?»

Этот замечательный диалог автора с солдатом армии Панчо Вильи приведен в книге Джона Рида «Восставшая Мексика» — книге умной, живой, увлекательной. Даже удивительно, что Рид с разницей всего в четыре года написал такие неравные по качеству вещи, потому что «Десять дней, которые потрясли мир» — это плоский набор штампов и общеизвестных фактов. Вероятно, дело объясняется просто: испанский язык Рид знал, а русский — нет.

Кстати, только разобравшись в мексиканской революции начала века, можно понять, что это за неведомые «десять дней» — число, никем больше, кроме Рида, не отмеченное. «Decena Tragica», «Трагическая десятидневка» — веха мексиканской истории: в феврале 1913 года Мехико был охвачен войной и заговорами, а власть менялась по часам. Джон Рид перенес исторический образ из одного полушария в другое — получилось неверно, но красиво.

Точнее все-таки — красиво, но неверно. География — самая важная наука о человеке. Это становится все яснее по мере отступления истории в ее государственно-идеологическом облике. Главным оказывается — кто где привык жить, на какой траве сидеть под какими деревьями. Маркса побеждает не столько Форд, сколько Бокль. Географические аргументы отрывают Абхазию от Грузии, нарезают на ломтики Боснию, не дают России повторять разумные ходы Чехии. И уж тем более все историко-политические аналогии трещат при пересечении Атлантики и экватора.

Латинская Америка — строго наискосок от Старого Света. Максимально далеко, предельно непохоже. Прожив большую часть сознательной жизни в Штатах, я привык к тому, что планета делится на полушария по меридианам, но что еще и по параллелям — это уж была литература: от Магеллана и Кука до Ганзелки и Зикмунда. Впервые на землю Южного полушария я ступил на стыке Аргентины, Бразилии и Парагвая — у водопадов Игуасу. Огромный розовый отель стоял в гуще джунглей, у берега реки, дробящейся на сотни водопадов и каскадов во главе с дикой водяной спиралью, увлекающей поток на глубину 80 метров, — такова Глотка дьявола, Garganta do Diablo: вот что имел в виду Рабле. Наступала быстрая субтропическая ночь с непривычным обилием неестественно ярких незнакомых звезд (Борхес гордо сказал: «в Северном полушарии по сравнению с нашим звезд немного»), и я спросил служителя, где Южный Крест. Он взял меня за руку и повел по двору, где к возвращению туристов с парагвайской стороны, куда ездят за дешевой кожей, под лианами накрывали столы к ужину. Мы долго шли вдоль здания, я развлекался догадками — за что этот индеец в униформе мог принять Южный Крест в моем произношении и его понимании, склоняясь к сортиру. Тут мы завернули за угол, и он показал не вверх, а вперед: прямо над кронами висел — огромный, действительно крест, безошибочно южный.

«Чудесной реальностью» назвал Латинскую Америку Алехо Карпентьер, «сюрреалистическим континентом» — Андре Бретон (по Мексике он путешествовал в адекватной компании Льва Троцкого и Диего Риверы). Мексика — на нашей, северной стороне от экватора, но это Латинская Америка, и еще какая, и тут все не так. К этому готовишься, этого ждешь, это радостно обнаруживаешь, как Маяковский: «В Мексике все носят деньги в мешках». Надпись в гостинице у лифта: «В случае землетрясения пользоваться лестницей». Первый мексиканский святой — монах, принявший мученическую смерть почему-то в Японии: изучаешь его историю по прекрасным фрескам в Куэрнаваке. В детстве читал про Монтесуму и увидал, наконец, тот Священный колодец, куда бросали девушек, жертвуя их Чаку, богу дождя. Все, должно быть, толпились у края, заглядывали с нетерпением: выплывет или нет? брать зонтик или не брать зонтик?

Всю жизнь я хотел попасть туда, но собрался только через пятнадцать лет жизни в Америке. Мексика настолько под боком, что глупо в эту страну путешествовать — так, слетать окунуться. И жаловаться потом, что на пляже в Акапулько очень донимают попрошайки, а в Канкуне сплошная русская речь. Примерно таким же по достоверности было представление (теперь уже недоступное) о Грузии — месяц в Гудауте и мимоза на Центральном рынке. Из двух стран американского ближнего зарубежья Мексика бесспорно на неуважительном втором месте по всем показателям, кроме климата.

Канада тоже не считается заграницей, но с гораздо большими основаниями: если исключить глухие уголки Квебека, все это — более или менее Штаты. Разумеется, провинциальные Штаты. Но Мексика и на такое не тянет. Это — нелегальные эмигранты, Акапулько, текила, «Помни Аламо!», нефть, любимица феминисток Фрида Кало, лепешки такос, Канкун, серебро, пирамиды, из-под крана ни в коем случае. В общем, немало и даже довольно полно.

Таков ассоциативный набор нормального американца. Выходцу из России Мексика предлагает более широкий ассортимент впечатлений. Российские аллюзии — повсюду, даже в названиях древних племен и городов: чичимеки, Тула, Чичен-Ица. На дорогах Юкатана грузовики целинного образца — с девчатами и парубками, горланящими веселые песни. Это едут задорные паломники поклониться Богоматери Гваделупской. Дело поставлено с размахом: в шесть утра в центре Мехико разбудил rpoxoт — профсоюз официантов и барменов с хоругвями и огромными щитами из живых цветов двинулся под музыку к огромной (самой большой не то в мире, не то в Западном полушарии) церкви, где под образом Девы Гваделупы устроена движущаяся дорожка, как в аэропорту: чтоб не скапливались.

На русских здесь реагируют позитивно, хотя нас с женой повсюду называли «нострес инглезе компаньерос», что было похоже на титул. Но это относилось лишь к языку общения, темой же всегда была Россия. «Правда, что у вас на гробнице Ленина написали имя Вероники Кастро?» Объяснять про эмиграцию долго, соглашаешься: написали. «А у нас она не считается хорошей актрисой!» Реагируешь: «А у нас ее принимал главный помощник президента». Тут сзываются и сбегаются все, тычут пальцами, хохочут не стесняясь: «Что же вам так нравится в этом кино?» С достоинством отвечаешь: «Нравится, что богатые тоже плачут». С пониманием обнимают, угощают сладкой гадостью из сахарного тростника: «О, русские такие сенситиво!»

Это слышишь постоянно. «Вы должны любить „Палому“! Это для вас!» — и идут на тебя втроем-вчетвером с гитарами наперевес, крепко топая высокими каблуками, глядя в глаза. Страшно, но ты фальшиво подтягиваешь, раскачиваясь в соломенном кресле с неизменной «Маргаритой» в бокале: сказали — значит, надо.

На бое быков, где привычная для Мехико неказистая индейская толпа вдруг сменилась респектабельной белой, почти кастильской, соседка в мантилье изумилась: «Разве русским может нравиться коррида? Они же сенситиво!» Что правда, то правда. Выдергиваешь из памяти юношеское чтение — фиесты, памплоны, вероники и полувероники, — а перед тобой разыгрывается настоящая драма, непредсказуемая, в отличие от театральной.

Конечно, скорее всего будет так, как обычно: матадор приподнимается на цыпочки, подняв шпагу, как ручку с пером, шпага входит по рукоять, бык шатается и падает на колени, пеон, добивая его, толстым ножиком ковыряется в затылке, голова падает, на морду наступает резиновым сапогом служитель, рога опутывают цепью, впрягают тройку лошадей в бумажных цветах и с гиканьем уезжают. Скорее всего, будет так, и множество людей, вслед за Маяковским, мечтают о том, чтобы между рогов быка был установлен пулемет.

Точка зрения определяет перспективу: перед боем, глядя на желтую арену с тремя воротами, можно указать — из одних выйдут убийцы, из других жертвы, в третьи увезут говядину, я ел очень вкусное жаркое из хвоста — эстофаду. Но в Мехико один из шести быков того вечера победил, я сидел у самого барьера и видел, что рог, разрывая изумрудный атлас, вошел в пах двадцатилетнего мальчика, который сделался очень бледен, и его понесли четверо, как красно-зелено-белое мексиканское знамя, в ворота, какие ближе.

Те, кто собирается на корриду, все это знают. Я тоже, со своим не столь изощренным, но все же многолетним и уже неизбывным стажем истовой любви к бою быков, начавшейся в Севилье, продолженной в Мадриде, Сарагосе, Кордове, Ронде и прочих городах Испании. Но именно в Мехико в полной мере ощутил кровавую соборность корриды. Самая большая арена в мире, пятидесятитысячный стадион «Пласа Мексико», без репетиций, в унисон, одним дыханием и единым голосом ведет мулету: «Оле-е!» Разом смолкают, и снова все: «Оле-е!» И вдруг пятьдесят тысяч синхронно вскакивают — мечта физкультурных праздников, — выбрасывая вперед правую руку: «Мата ло! Убей его!»

Блаженный Августин в «Исповеди» вспоминает о своем друге, будущем епископе Алипии, пришедшем на гладиаторский бой с сильным предубеждением и отвращением, но: «…Он упился свирепостью; он не отвернулся, а глядел, не отводя глаз; он неистовствовал, не замечая того… Он был уже не тем человеком, который пришел, а одним из толпы, к которой пришел…» Вот оно, действо под фресками в городе перманентной революции: ты — один из толпы.