Путилин выпрямился.
— Слушай. Сегодня поутру ко мне пришел крестьянин этой проклятой усадьбы. Она принадлежит...
— Кому?
— Не догадываешься?
— Нет.
— Она принадлежит богатейшему дельцу из «потомственных русских дворян», награбившему деньги и решившемуся отдохнуть на «новой земле». Это Ехменьев — барин хоть куда. Он женат... Одна дочь от прежней жены в пруду утопилась.
— Но при чем же здесь ты, Иван Дмитриевич?
— Слухом земля полнится, доктор. Крестьянин — он арендует у барина хуторок один. Как его угораздило узнать, кто я, — не знаю, знаю только, что он мне поведал историю. В лицах, в подлинных диалогах я ее изображу тебе.
— Батюшка, ваше превосходительство, спасите!
— Кого? Что? Почему?
— Лютый помещик живет у нас. Нас всех в кабалу взял. Ты ему и так, и этак работай.
— Кто же он?
— Ехменьев. И-и, зверь, одно слово! Шкуру дерет с человека.
— А чем же?
— А чем попало. Бьет мужика, который ему задолжался, а сам таково гневно кричит: «Будете с... с-ны... понимать теперь, как на волю стремиться?! Мы, божьей милости, отцов ваших на конюшне драли, а вы — о свободе возмечтали?! Бить вас! Всю дурь выбить из ваших хамьих костей».
— Да это еще что... Мы, значит, привыкли, чтобы нас били. А вот как он супружницу свою мучает.
— Ты, доктор, понимаешь, что я насторожился.
— Как же мучает он супругу свою? — спрашиваю его.
Ухмыляется он.
— Вот до чего ревнивый черт — не приведи Господи! Одно слово — зверь лютый! Не только к господам ревнует, к парню каждому. А барыня Евдокия Николаевна — хо-ро-о-шая барыня, не только лицом, а прямо, можно сказать, обхождением всем. Уж она, голубка, никого не обидит, никого без внимания не оставит. А он, постылый, мучениям ее придает.
— Каким же таким мучениям?
— А вот на глазах ее бить, драть, сечь велит Ирод великий тех, значит, кого барыня любит. Держит ее, а сам кричит своим палачам: «Растяни, всыпь до последней кожи! Пусть полюбуется!» Сомлеет, это, барыня, дух в ей от жалости сопрется.
— Подлец ты, самый настоящий подлец! И что ты это делаешь? Ведь кровь их, мужиков, на тебе, проклятом, отольется!
Хохочет только лютый помещик.
— Жалко?
— За тебя стыдно...
Путилин в волнении прошелся по саду.
— Ты понимаешь теперь, что рассказал мне крестьянин?
— Понимаю, Иван Дмитриевич.
— И ты... ты полагаешь, что я могу оставить это дело без расследования? Я, стало быть, должен быть немым свидетелем того, как лютый помещик будет предавать мучениям, издевательствам всех, вплоть до своей горемычной жены?
Что я мог ответить благороднейшему человеку? Борьба во мне происходила: с одной стороны, мне дорого было его здоровье, с другой, — я чувствовал, что он глубоко прав. Разве не было необходимо расследовать и, главное, пресечь, зверства лютого помещика? Это был зверь, по-видимому.
Когда мы заканчивали наш разговор, к нам подошел высокий, рослый господин с толстым лицом, обрамленным густой каштановой бородой.
— Позвольте представиться, соседний помещик Евграф Игнатьевич Ехменьев.
И он протянул мне руку.
Как-то невольно, я отшатнулся. Противно было пожимать руку подлецу.
Путилин выразительно поглядел на меня. Это был особенный, путилинский взгляд.
— Вы-с, господин Ехменьев? — чрезвычайно ласково и любезно спросил гениальный сыщик, находившийся «на отдыхе».
— Я-с.
— Я очень, очень рад познакомиться с вами. Это доктор мой, ипохондрик, нелюдим.
Подходили члены семьи Х.
— Нашли нашего великого, непобедимого? — смеясь, спрашивал сам Х., обращаясь к Ехменьеву.
— Орла видно по полету! — расхохотался лютый помещик деланным смехом.
— А ястреба — по когтям?
И когда Путилин это произнес, Ехменьев вздрогнул.
— Почему вы называете меня ястребом, ваше превосходительство?
— Это я в ответ на ваше птичье сравнение, вы меня — орлом, я вас — ястребом.
— Тюи-тюи-тюи!..
— Чок-чок-чок!..
Прозрачной дымкой окутывается старинный, барский сад. Пахнет левкоями, резедой, настурциями.
Ночь, благодатная летняя ночь, полная особой, нежной прелести, уже спускает свой полог над полуспящем имением.
В кустах прибрежных влюбленно
Перекликались соловьи...
Я близ тебя стоял смущенный
Томимый трепетом любви...
Из окна барского дома, где все полно стародворянскими традициями, доносятся аккорды рояля.
И эту прелестную песнь весне поет милый, нежный, серебристый голос.
Путилин подошел вплотную к Ехменьеву.
— Я влюблен в вашу усадьбу. Как мне хотелось бы осмотреть ее поближе.
Ехменьев — это была еле уловимая секунда — пристально поглядел в глаза знаменитому отдыхающему сыщику и насмешливо ответил:
— Мой дом к вашим услугам, Иван Дмитриевич.
— Спасибо! Ваша роща мне так нравится... И эти огни... И эта чудесная дорога...
«Врешь!.. Не того добиваешься... » — донеслось за меня бормотания соседа-помещика Х.
Я поспешил сообщить это моему благородному другу.
— Смотри, Иван Дмитриевич, ты раскрыл карты.
Путилин, прислушиваясь к пению какой-то ночной птицы, как бы рассеянно ответил мне:
— Мы узнали друг друга.
— Как так? Ведь ты друг и родственник Х., он сам — помещик.
В друге и родственнике Х. он разгадал другого Путилина. Того Путилина, который до сих пор старался по мере сил и возможностей приносить пользу униженным, оскорбленным, истерзанным. Итак -борьба объявлена. Посмотрим, кто кого победит.
Окутанный дымкой лесного тумана, стоит заповедный лес. Спит он своим заколдованным сном. Лишь изредка его сон нарушают резкие звуки... О, не шутите с ними: это особенные звуки, звуки ночи!.. Прокричит птица, раздастся шелест чьих-то огромных крыльев, кто-то как-будто заплачет, кто-то засмеется...
Ой-ты, Лада, Лада,
Заповедный лес!..
Темнее тучи мчится Ехменьев к усадьбе:
«Кто выдал? Кто — проклятый? Этому — я бы кол осиновый в глотку забил! Учуял... разнюхал... Ведь он — не человек, а черт. Кто еще его борол?..» Хлещут ветки всадника Ехменьева, словно Авессолома, по лицу.
«Убью! Шкуру спущу. Только бы добиться, только бы вызнать!»
Гневен, лютен прискакал он к усадьбе.
А его, конечно уже ждут. Уже стоят, выстроившись, те рабы — «худые людишки», которые под ударами плетей готовы целовать его загаженные стремена. И он прошел в свой барский дом (ибо барство свое он почитал только по записи в шестую бархатную дворянскую книгу).
И когда он вошел, то крикнул:
— Эй, ловчего Сергуньку сюда!
Несколько минут прошло.
И вырос перед барином «холоп верный».
— Где жена? — заскрипел зубами Ехменьев.
— В опочивальне своей.
У Ехменьева было принято выражаться по-старинному с соблюдением стиля и колорита чуть ли не Домостроя.
— Скажи ей, туда иду. К ней. Пусть приготовится. Меня жди!
А сам думушку думает.
«Неужели? Да неужели?»
Вот и она, эта красивая, большая спальня.
Навстречу Ехменьеву робко поднялась молодая красивая женщина, жена его.
С ненавистью во взоре встретила она грозного мужа-палача.
— Здороваться вам не угодно? — Говорит, а сам кривится от бешенства.
— Мы виделись уже с вами, — сухо ответила Ехменьева.
— Так-с... А вот спросить мне надо вас кое о чем.
— Пожалуйста, спрашивайте.
— Скажите, это вы изволили нажаловаться на меня знаменитому Путилину?
— Что такое?
— То, что слышите.
— Какому Путилину? Я даже не знаю, кто это такой.
— Будто бы? Так, стало быть, не вы? Вы никого не посылали к нему в имение Х.?
— Вы или пьяны, или с ума сошли! — негодующе гневно вырвалось у нее.
— Хорошо-с... Мы еще побеседуем с вами.
Лютый помещик вышел и прошел на свою половину.
— Сергунька! Меду стоялого, живо!
Любимый ловчий, как верный пес, зарадовался.
Он знает, что если дело начинается с меду, то быть великой потехе-попойке.
И радуется этому лукавый, кровожадный раб, прошедший всю ехменьевскую науку, ох страшна она, эта наука!
— Слушай, Сергунька! Слушай меня внимательно. Надо нам с делом одним покончить.
— С каким-с?.. — рабски склоняется ловчий.
— Не догадываешься?.. А?..
Грозен голос, да и ответ страшен. Знает он, о чем речь ведет Ехменьев... Ну, конечно, о барыни... Не в первый раз заводит об этом разговор он. А только жуть берет, робость, страх.
«Страшное, ведь, дело... И в ответе, случись что, ты первый будешь».
— Слушай же, Сергунька. Жил-был царь Иван Васильевич Грозный, — начал Ехменьев, хлебывая мед стоялый из золотого кубка. — И грозен он, правда, был, но и велик... Так вот, однажды, пришла ему на ум мысль: можно ли убить человека так, чтобы следов насильственности не было? Думал он, думал... Надоели ему обычные казни: и смола, и олово, и печь огненная... И придумал он особенную пытку... Запытаешь человека, умрет он, а следов никаких не видно.
— Какая же такая казнь, пытка эта? — спросил любимец помещика-палача.
— А удумай! Ну-ка?
Отрицательно покачал головой ловчий.
— Где же мне, глупому, задачу такую мудреную решить... Задумался на секунду Ехменьев.
— Девок или баб наших, Сергунька, многих знаешь?
Усмехнулся противной, развращенной улыбкой Сергунька.
— Есть тот грех, благодетель...
— Кто из них чего особенно боится? Не знаешь?
Невдомек ловчему-любимцу, о чем спрашивает барин.
— К-ха, — усмехнулся он. — Мало ли чего они боятся.
— Ну, а...
И склонив свое барское лицо к лицу своего верного холопа, Ехменьев начал ему что-то подробно объяснять.
— Боятся?
— Ох, как еще благодетель!..
— А кто особенно боится?