Глухонемой старый еврей подошел к столу, за которым заседал трибунал кагала.
Он нагнулся, поднял камень каким-то чудом очутившийся в его руках и бросил его в девушку.
— О! Вот истинный сын Израиля! — захлебнулся в восторге Мордухай.
— Ведите ее!
— Сейчас?
— В Библии сказано: «Не пройдет и часа, как ты, преступившая завет, будешь умерщвлена».
Глухая местность. Дома остались далеко позади.
— Иди, иди, проклятая! — слышится злобный, гортанный говор.
Четыре палача-евреи тащут девушку.
Рот ее закрыт. Она хочет, мучительно хочет кричать, но не может.
— М-м-м, — вырывается из ее рта.
— Клянусь святой Торой, это так! Этот проклятый Коган, несмотря на всю свою «святость», — гнетет нас бедных евреев. О, знаю я его! Он любит говорить: «Я — первый еврей!» А что он делает для того, чтобы утереть слезы бедняков? Ничего! Я узнал про шалости его дочери. И я поклялся ему отомстить. Вот она, дочь его, которую мы с Морисом выкрали из поезда! Пусть кровь ее упадет на голову его! Пусть мозги ее расплывутся в душе его!
Все страстнее, озлобленнее звучит голос еврея-изувера.
— Иди, иди! О, проклятая!
В глазах красавицы девушки застыл смертельный ужас.
— М-м-м! — безумно рвется она из рук единоверцев.
Забор, досчатый.
К нему подвели «розу потока Кедронского».
И сняли с ее лица повязку.
— Смотри! — крикнули ей сородичи-евреи. — Ну, Рахиль, решайся: или отступление — или смерть.
Жалобный крик прокатился по унылой поляне.
Там, далеко вдали виднелись постройки поселка «Ротомка».
— Господи, что вы со мной делать будете? — дрожит смертельно бледная Рахиль Коган.
— Что мы с тобой делать будем? По Ветхому завету Бога грозного Адоноя, мы будем побивать тебя камнями. И помни, что каждый камень будет прижиматься к лицу твоему, к груди твоей.
Рахиль стали вязать и притягивать к особо сделанному оконцу в заборе.
Грубые веревки больно стискивают изнеженные руки.
— Отступаешься?
Смертельная тоска давит грудь девушки.
«Господи... вот сейчас... ай, страшно».
Мысль, что сейчас ей в лицо полетят тяжелые булыжники, приводит ее в ужас.
Но язык… ах этот проклятый язык, шепчет:
— Не отступаюсь, палачи! Убивайте... Я иду за правду, за любовь. Какое вам дело до моей души, до моего сердца?
Ее крепко прикрутили к забору.
Несколько евреев подняли камни.
— Закрой глаза, заблудшая дочь Израиля, и повторяй за нами: «Если солнце не светит на меня, значит я не достойна солнца. Если месяц отходит от меня, горе мне; проклята я во чреве матери своей».
Повторять за ними! Да разве она могла?
Что, какие картины рисовались ей в голову ее?
Там — один сплошной красный туман. И в этом красном тумане вырисовываются ей дорогие образы жениха ее милого, дорогого Быстрицкого, отца, хотя и непоколебимо сурового, но всегда так нежно ее любившего.
— У-у, проклятая! — прямо к лицу девушки протянулся волосатый кулак одного из фанатиков «своей веры».
— Брось!
Раз! — послышался треск камня о забор.
— Стой! — прогремел голос Путилина.
Из-за забора выскочил Путилин.
— Вы что это, несчастные, делаете? Убийством занимаетесь? А разве вы забыли, что кроме святой Торы есть еще русский храм Фемиды? Кто дал вам право убивать девушку, ни в чем пред вами неповинную?
Рахиль Коган бессильно свесила свою прелестную головку.
— Ай? Это вы?.. Что это значит? — отпрянули библейские палачи.
— Слушайте, господа, я — один среди вас, но не думайте, что убить меня легко — у меня два револьвера. Да, впрочем, я знаю, что вы не убийцы, а просто... религиозные фанатики. Я вас пощажу. Я — Путилин... Вы в моих руках, но даю вам слово, что я вас не привлеку к ответственности. Это дело — ваше частное дело. Бог с вами! Вам самим должно быть стыдно за это изуверство. Ну, живо, давайте, несите Рахиль Коган!
И понесли.
Когда я увидел Путилина с девушкой, у меня вырвался крик изумления.
— Да неужели?
— Как видишь. Некогда. Надо дать депеши.
Начальник станции обомлел.
— Давайте первую телеграмму: «М. — Когану. Дочь ваша отыскана. Приезжайте. «Ротомка». Путилин».
— А теперь давайте вторую: «М. — Быстрицкому. Невеста ваша найдена. Приезжайте. «Ротомка». Путилин».
— Как ты достиг этого, Иван Дмитриевич? — спрашивал я.
— Очень просто. Мне после двух визитов, Когана и Быстрицкого, стало ясно, что тут замешано третье лицо. Кто это третье лицо? Я сразу понял: фанатическое еврейство. Когда я переоделся евреем, я отправился в «Ротомку». Почему? Да ты разве не помнишь, доктор, что похищение было совершено на станции, первой от М.? А эта станция — «Ротомка». Я проник под видом глухонемого еврея в дом, где было много света, а остальное... об остальном я тебе рассказал.
Почти одновременно ворвались к нам Коган и Быстрицкий.
— Отдайте, согласитесь, — усовещивал Путилин Когана.
Рахиль плакала.
— Перст Иеговы... Берите ее! — махнул рукой Коган, обращаясь к Быстрицкому.
УЖАСЫ БОЛЬНИЧНОЙ МЕРТВЕЦКОЙ
Мрачной, унылой громадой высится Н-ская больница. Прохожие с каким-то страхом и тоской поглядывают на нее, истово крестятся перед больничным образом. На лицах так и написано:
— Не приведи, Владычица, попасть сюда!
Русские простолюдины всегда недолюбливали больниц. Да и известная часть общества относится не с большой симпатией к сим почтенным учреждениям.
Но среди всех больниц Н-ская пользовалась особо печальной популярностью.
Говорили про постоянное переполнение ее; про грубость низшего служебного персонала; про то, что там к больным относятся, как к колодам.
«Как уж туда попадешь, — так шабаш, крышка! Не выскочишь оттуда, мертвецкой не минуешь!»
Хотя кое в чем эти слухи были преувеличены, но, в общем, здесь была большая доля истины.
Душно в больничных коридорах.
Тяжелый запах, особый, специфический больничный запах, состоящей из смеси йодоформа, карболки и всевозможных лекарств, залезает в рот, щекочет гортань.
Палаты, эти печальные комнаты, где плачет, стонет, охает, кричит людское физическое страдание, кажутся особенно страшными.
— Ой, умираю... помогите, — доносится чей-то испуганно страдальческий, слабый голос.
Фигура сиделки, в полосатом тиковом наряде, склоняется над умирающим или умирающей:
— Чего кричишь? Других беспокоите только.
— Доктора бы... Тяжко мне...
— Ишь ты, доктора! Доктор был уже, обходил палату.
— Ой, сестрица, помираю...
— Ну и помирай. Помереть и без доктора можешь. А только не кричи, других больных пугаешь.
С ужасом прислушиваются к этим словам соседи или соседки по койкам.
То обстоятельство, что тут вот, около них, рядом, страшная костлявая смерть веет своим крылом, наполняет их душу леденящим трепетом.
Они, ведь, тоже больные и кандидаты в Царствие Небесное. Скоро смерть подойдет и к их изголовью и заглянет в их истомленные глаза своими загадочными черными впадинами.
И когда ужас, предсмертная тоска властно охватят все их существо, им также грубо и невозмутимо крикнут:
«Умирай скорей, но не кричи! Чего кричишь?»
В полутьме, окутывающей палату, слышен хрип, ужасный предсмертный хрип. Он, то усиливается, то замирает, переходя в бульканье...
Сиделка уже дежурит.
Вот забились ноги под одеялом, вот, судорожно хватая воздух, протянулись руки... вот последний вздох — и все стихает.
— Кончилась... кончился...
И через несколько секунд раздаются грубые, грузные шаги по коридору. Все ближе, ближе к палате.
Показываются сторожа, отвратительные типы больничных сторожей: угрюмые, озлобленные, пьяницы из пьяниц.
Они что-то несут.
— Что это? — в ужасе шепчут про себя больные. — Это что? Это носилки для переноски мертвецов.
— Клади! — слышится тихий сиплый голос.
И кладут.
Больные закрываются с головой в одеяло.
«Только бы не видеть... только бы не слышать...»
Мрачное шествие направляется лабиринтом больничных коридоров, ходов и переходов во двор.
Этот двор огромной больницы наполнен строениями: тут и отдельные бараки, и службы, и... мертвецкая.
Вот оно, это последнее убежище больничных «гостей».
— Стой, Семен, покурим! — бесстрастно говорит один сторож другому.
Они кладут на землю свои страшные носилки и преспокойно раскуривают цигарки — «собачьи ножки».
— Проклятая жизнь! — философски замечает один другому.
— Хоша как сказать? Труда большого нет... Ну, попрем... Кузя, поди, заждался, — отвечает другой.
Скрипит дверь мрачной мертвецкой.
Отвратительное, ужасное трупное зловоние ударяет им в лицо.
Как ни привычны они к этому «запаху», их все же отшатывает в первую секунду назад.
— Тьфу! Ну, и духовито же!
— Действительно... того... малость есть...
— Опять, черти, приворотили? — раздался грубый голос.
На пороге мертвецкой стоит Кузьма, сторож и хранитель мертвецов.
Страшными, неподвижными фигурами, то просто голыми, то прикрытыми грязными простынями, лежат они на «нарах» мертвецкой.
— А у тебя, Кузя, аль места мало? — шутят мрачные больничные Хароны-сторожа.
Ворчит некрасивая мертвецкая крыса-Кузьма:
— К-ха! Вам хорошо зубы скалить, а мне каждый лишний духу прибавляет.
— Да ты, ведь, Кузя привык уж небось? И средствие у тебя чудесное есть.
— Это какое? — ухмыляется Кузя.
— Известно дело, водочка.
Теперь Кузя совсем уж развеселился.
— Хо-хо-хо! Это точно. Не будь ее, голубушки, прямо ложись да околевай. Ну, а с ней ничего... веселее... Как бултыхнешь толику хорошую, на душе и хорошо. Подойдешь это к упокойнику или к упокойнице, поднимешь простыню, и давай это разговоры с ними вести: «Как, мол, братец, себя чувствуешь? А? Неприятно тебе? А ты плюнь; начихай, все туда попадем». А он, либо она, молчит. А я не унимаюсь... Известно дело: одурь, скука берут. Пьешь, а сам с ними все разговоры ведешь: «И с чего ты помер?» — Молчит. Хитрый тоже народ! Чтобы тебе ответить? Так нет, молчит, словно воды в рот набрали!