Гений вчерашнего дня — страница 12 из 40

«Быть или не быть?» — замер он на краю сцены и развёл руками, как огородное пугало. «Не быть…» — глухим эхом донеслось из темноты. И Иллариона Евграфовича охватил ужас. Он вдруг догадался, куда исчезали персонажи: они умирали раньше срока потому, что за спиной Шекспира стоял другой автор, водивший его пером…

Илларион Евграфович чертыхнулся. Он уже не решался читать подряд, а выхватывал теперь отдельные предложения, как это делают девицы, гадая на святках. «Когда Бог создавал время, Он его создал достаточно», — попалось ему. «Когда покос, у меня так лодыри зубоскалят », — рассмеялся Дыдыш-Болтянский. Но на него накатили вдруг странные мысли. Ему стало казаться, что он едет внутри гигантского яйца, скорлупа которого блестит, как снег, и никогда не доберётся до своей Таракановки.

«Быть может, жизнь — это лабиринт, построенный вовсе не для нас, — наткнулся он в книге, — а в чужом доме напрасно искать дверь…» «Ну уж кукиш! — опять рассмеялся Илларион Евграфович. — Чай, к себе еду…» Однако ему было не до смеха. Чтобы узнать концовку, он захотел вернуться к рассказу о себе, слюнявя пальцы, судорожно комкал бумагу, но только насажал мокрых пятен. Тогда он уткнулся в заплатку на спине Матвеича, окликнуть которого не решился. Ему стало страшно. Он вдруг понял, что тот давно сбился и, боясь признаться, везёт его теперь, не разбирая куда.

«Судьба не бывает прямой, она всегда петляет, прежде чем привести на кладбище», — каркнула книга. Раньше бы он пропустил это мимо. Состроив друг другу рожу, так философствовали на сеновале его крепостные Андрей Фадеев и Фаддей Андреев, которых он вечно путал. «На то церковь есть, — грозил он им пальцем, — а самим мудрствовать всё равно, что таращиться в чулане…»

Но теперь густели сумерки, снег лепил полозья, и глаза слепли от метели.

На минуту ему стало жаль себя, он вообразил разгорячённое лицо Синичкина, пересуды в дворянском собрании и притворные вздохи дворни. «Барин-то, барин…» — запричитают деревенские бабы, а салонные дамы всхлипнут, опасаясь за напудренные носы. И Илларион Евграфович подумал, что весь мир — Туречина, где, как собаки, то грызутся, то лижутся…

Повисли звёзды. Но букв было уже не разобрать, как макушки Матвеича. У Иллариона Евграфовича посинели губы, а в усах путались сосульки. От холода у него не попадал зуб на зуб, но стука он не слышал. «Будто призрак », — подумал он и швырнул книгу в снег.

Замёрзшего Матвеича нашли только весной. Труп обгрызли волки, но его опознали по дырявому тулупу. Иллариона Евграфовича не нашли вовсе. Поползли слухи, будто он заблудился в книге, отыскав всё же рассказ о себе. Ведь прежде, чем приехать, он должен был прочитать о своём приезде. А прежде, чем дочитать — приехать…


Численник

Одни следуют Библии, другие — Корану. Для Марата Стельбы такой книгой стал отрывной календарь.

Ему уже била седина в бороду, а он всё не знал, как жить: думал больше, чем делал, и ходил, как тень.

Долгими зимними вечерами Марат изучал философию и сравнивал религии, пока однажды за деревьями ни разглядел леса. «Христианину уготована нирвана, а буддист попадёт в Царство Небесное, — произнёс он вслух открывшуюся ему истину. — Главное не чему поклоняться, а как!»

И взял в путеводители ежедневник.

Он предпочитал карманное издание, которое помещалось синицей в руке, обещая журавля в небе. На передней стороне каждого листка значилась дата, фаза луны и заход солнца, а на обратной — указания на день. На самом деле календарь содержал разную смесь — от поваренных рецептов до исторических памяток, — так что его толкование давалось с трудом. Но со временем Марат поднаторел не хуже цыганки. Изо дня в день он слепо подчинялся наставлениям, смысл которых оставался для других туманным.

Он держал численник в отхожем месте и заглядывал в него по утрам, справляя нужду. «Будущее всё равно обманет, лучше узнавать о нём между делом», — ворчал он, мысленно составляя дневной распорядок. И в нём усердствовал. Если читал о беге трусцой — носился, как угорелый, если речь шла о достоинствах вин — напивался.

Марат никогда не забегал вперёд, не позволяя себе листать численник, поэтому каждый день готовил ему сюрприз.

Он жил, что называется, «с листа»: то целый вечер бился над пасьянсом или чинил по инструкции испорченный глобус, то спал сутками напролёт.

Через год, когда численник заканчивался, Марат покупал следующий, первый попавшийся.

Стратилат Цибуль не был похож на человека, родившегося в глубинке. Его мысли были тем более не похожи на мысли человека, закончившего там школу. Он думал не так, как думают имеющие за плечами университет.

И в зеркале был совсем не похож на себя.

Осенью ветер задирал подол листьям, и по деревьям пробегали волны света. Стратилат ловил на даче короткие октябрьские дни, ходил на станцию встречать свою тень и, чтобы не замочить ботинки в медвяной росе, нёс их, привязав шнурки к пальцам. Как-то он сидел на веранде, завернувшись в плед, слушал, как по крыше скребли еловые ветки, и перебирал в мыслях тех, кем бы мог стать, но не стал. Морщины резали ему лоб, он перелистывал на коленях свою ненаписанную книгу, и ему казалось, что с годами он мудреет.

— Это не ты мудреешь, — поправил его незнакомец, опускаясь в шезлонг напротив, — это мир на глазах глупеет…

Стратилат отложил книгу на стол, открыл, было, рот, но тут понял, что незнакомец прав, что он идёт с миром в противоположных направлениях.

Гость забарабанил по подлокотнику.

— Тебе ведь попадались книги в различных переводах?

— облизал он сухие губы и, переломив язык, коснулся нёба. — Кажется, что их написали разные люди, а между тем, автор — один. Так и Господь говорит из века в век одно и то же, только переводчики у него разные…

Стратилат всплеснул руками:

— Да кто Его поймёт? Рождаемся слепыми, умираем глухими… — Растопырив пальцы, он посмотрел на ладонь, пересчитав все линии, но не увидел за ними ничего. — А тот, кто понимает — не в силах перевести…

Он поднял глаза. Веранда была пустой, и только ветер перелистывал растрёпанные страницы.

О крышу ударила еловая шишка, Стратилат вздрогнул — он спал, свернувшись калачиком, подложив вместо подушки стопу книг.

Некоторые страницы содержали советы женщинам.

И тогда Марат красил губы и пудрился. Его секта насчитывала одного человека, но Марат не смущался. «Нет разницы, что исповедовать — главное искренне, — твердил он с упрямством попугая. — Людей, как и псов, можно натаскивать даже на чучелах…»

Постепенно численник стал его молитвой, его десятью заповедями, его богом. Записи в нём, случалось, противоречили друг другу, но Марат и в этом видел символ. «В реке только русло и знает своё место», — крутил он седые усы, поклоняясь самой жизни и её движущей силе — времени.

Сверяясь с руководством, он неделями постился, а в полнолуние разговлялся, соразмеряя аппетиты с луной, с которой они вместе росли и были на ущербе.

Так он и жил в скорлупе «сегодня», полагая, что выбирать будущее — значит гадать на кофейной гуще.

И только сны не подчинялись численнику, в них он много раз рождался и столько же умирал.

«Календарь снится к разочарованию, — читал сонник Стратилат Цибуль. — Если во сне вы листаете численник — быть беде, отрывать его — к пустым хлопотам…

»

Зачастую численник содержал расхожие истины, пух от житейской мудрости, и тогда Марат сыпал, как горох, анекдоты и сорил банальности.

«И белая ворона, бывает, сереет», — думал он.

В такие дни он не отличался от окружающих и был счастлив.

Авессалом Люсый был молод и ершист. По этой причине в семье его считали паршивой овцой. «Мать от слова “жрать”, отец от слова “триндец”!» — огрызался он.

Но одной рифмой от близких не отделаешься, и однажды он ушёл из дома.

Марат подобрал его на улице, когда он вместе с кошками мок в подворотне под дождём. Первое время они ладили, но потом Марата стала раздражать его практичность.

Казалось, они поменялись возрастом, и Авессалом был в два раза старше. «Каждому поколению плевать на другие», — молчал Марат. Но Авессалом читал его мысли.

— Вот-вот, бедные-несчастные, — брызгая слюной, скалился он, — проели свой хлеб, промотали, профукали чужое будущее, а нам теперь расхлёбывать!

Марат вскидывал руки, но палача было не остановить.

— Правый сапог от левого не отличаете! — рубил он. — Тогда лапу сосали, думали, хуже вашего времени и быть не может, а вышло — ещё как…

— И в раю, верно, думают, что в аду сидят, — вставлял Марат.

Но Авессалом пропускал мимо ушей:

— А теперь локти кусаете, — гнул он своё, — ваши планы так и остались на бумаге, ваши идейки носились в воздухе, да так никуда и не вылились…

— Откуда ты знаешь? — взывал к милосердию Марат.

— Знаю, — добивали его, — все вы маменькины сынки!

И Марат нёс в ванную свою отрубленную голову.

— Война — тоже диалог, — под капель умывальника успокаивал он себя, опустив щеколду.

Проходил час, другой.

— Ладно, не сердись, — раздавалось, наконец, за дверью.

— Это я так — мне твоя жизнь, в сущности, по барабану…

В юности Стратилат Цибуль был очень деятельным.

Он мечтал летать на работу, как птица, а бегал на неё, как псина. Но с тех пор много воды утекло. Подмечая за ним странности, от него быстро освобождались, и он шёл на улицу вместе со своим креслом. Теперь он кропал статейки, у которых был единственным читателем, и писал в стол романы, от которых ломило зубы. Он говорил:

«Я не продаюсь». Но его не покупали. Он гордился, что не похож на других. Но был интересен только себе.

Так и шла череда его дней, бессмысленная, как численник.

Луна была в Рыбах, ночь пришла вперёд звёзд, которые были бесконечно далеки от своих отражений в воде.

— Хорошо быть приговорённым, — захлёбывался желчью Марат, — знать, что тебя повесят и встретить смерть лицом к лицу. Ночь длинна, можно подвести черту, больше не лгать, не страшиться, не плакать, не надеяться…