— Только не забудь справить нужду, — бурчал Авессалом, беззлобный, как старая крапива, — а то на верёвке обгадишься и сдохнешь под собственную вонь…
Сумрак наслаивался на сумрак, как масло на хлеб, ночь лютовала, и только копеечная свечка храбро сражалась с ней.
С тех пор они не разговаривали, оставляя друг другу записки.
«Ох, до чё ж ты нерьвный, дядя, — рубил Марата размашистый, как сабля, почерк, — чисто муха на стекле…»
«О тебе пекусь!» — оправдывался он. Но его приканчивали грамматикой: «Ой, тока не нада этова другим задвигай эту фишку а мне лутше бабки оставь…»
И Марат чувствовал свою вину. Авессалом был его сыном, который после развода взял фамилию матери.
Первого января Марат приобрёл новый численник.
Заспанный, чернявый продавец долго его расхваливал, горбясь на стуле, выставлял достоинства перечислением недостатков, которых он не содержал. Он мял календарь в руках, словно от этого росла его стоимость, так что, когда назвал цену, чуть было не упал со стула. А провожая, хитро подмигнул. «Все мы заложники чужих хроник», — услышал себе вслед Марат. Обернувшись, он ещё раз окинул взглядом пыльную лавку с покосившимися от книг шкафами и продавца в чёрном платье, скрестившего руки на животе.
А дома не удержался. Изменяя правилу, открыл календарь и прочитал на первой же странице: «Одни следуют Библии, другие — Корану. Для Марата Стельбы такой книгой стал отрывной календарь». И дальше не мог оторваться.
Это был рассказ о его затее, повесть, в которой он действовал, как литературный персонаж.
«Одни закладывают жизнь двуглавому идолу — семье и работе, — читал он, — другие посвящают её Богу, третьи — пускают на самотёк. Перепробовав все рецепты, Марат выбрал самый абсурдный, вручив судьбу календарю. Он доверялся его подсказкам, его тёмным пророчествам, в которых был себе и жрец, и жнец, и на дуде игрец. Он в прямом смысле жил «с листа»: то целый вечер бился над пасьянсом или чинил по инструкции испорченный глобус, то спал сутками напролёт. Жизнь — это бег с препятствиями, а Марат, вместо того, чтобы перепрыгивать, обходил их. Но если раньше он страдал от своего бессилия, то теперь нет».
Марат скрёб ногтем страницу за страницей, натыкаясь, как на иголки, на дни, подчинённые календарю, воскрешая прошлое, которое с каждой строкой приближалось к настоящему.
«Все мы заложники чужих хроник», — подводил черту численник.
Читать дальше Марат не решился: знать будущее — значит уже прожить его.
Схватив календарь, он бросился в лавку.
Продавец уже вешал замок, потянув на себя дверную ручку, доставал из широченного кармана ржавые ключи.
Марат открыл рот, но слова застряли в горле. «Подержите!
» — сунул ему ключи продавец, продолжая возиться с замком. Марат застыл, как вопросительный знак, слушал скрежет железа, и ему хотелось влепить продавцу пощёчину.
Но обе руки были заняты. Наконец, лавочник освободил их, взяв численник, который опустил вместе с ключами в карман.
«И правильно, что не стали дочитывать, — зевнул он, возвращая деньги. — Ничего любопытного — все помрём…»
И повернувшись, застучал каблуками по мостовой.
Каждый брак снаружи ужаснее, чем изнутри. Как город после бомбёжки, он кажется пустым и мёртвым, но под развалинами ещё теплится жизнь, там ползают калеки, которые прилаживают увечья к костылям, пытаясь выдать протезы за живую плоть.
Стратилат Цибуль был женат. «Мир стоит на трёх китах — зависти, похоти и корысти, — задирал он вверх палец, расхаживая по кухне в рваных тапочках. — Он взывает к животу, а одет в пошлость и лицемерие…» Слушая про устройство Вселенной, домашние крутили ему у виска.
Квартирка была тесной, денег Стратилат приносил — кот наплакал, и его сослали в детство — деревню, откуда он был родом.
Бог творил русскую природу со слезами, разводя сырость да слякоть, а Стратилата мучил ревматизм. Осенью он погружал ноги в муравейник, сидел с перекошенным ртом, а после, пугая ворон, носился по лесу — сверкая пятками, разгонял кровь.
«Это юность тратится направо-налево, — приговаривал он в такт шагов, — старости здоровье, ох, как понадобится!»
И молился о том, чтобы умереть в добром здравии.
Стратилат всё чаще разговаривал с собой, доживая на выселках, убеждал себя, что весь мир — окраина, а центр Вселенной находится там, где наше «я». Он ещё надеялся, что его жизнь, как подсолнух, повернётся к солнцу, не в силах смириться с бездействием и словами, от которых ни холодно, ни горячо. Но временами его озаряло.
«Неправильно жил, раз никто не любит… — сморкался он в засаленный платок. — А без любви на свете делать нечего…»
Беседа, что дырявое ведро — много вольёшь, да мало унесёшь. И Марат говорил на языке молчания, переводя на него слова. Но слыл в семье дурным толмачом.
— Путь наверх — всегда по головам, — вздыхал он. — А сегодня одни за демократию, другие — против…
— Как в той пьесе… — безразлично замечал Авессалом, зевая так, что сводило скулы.
— Это в какой-такой пьесе? — настораживался Марат.
А после, навострив уши, слушал пьесу «ЗА ЧТО КТО ЗА»
Кто-то: За образа…
Некто: За оба раза? Или за раз?
— Зараза! Ты был «за»?!
— Я «за» не мог…
— Ты занемог? А он как?
— Да, ну его! «За»…
— Да? Ну, егоза!
— Они не «за»…
— Они не «за»? Весь мир «за»! И сам мирза! А они мерза…
— Зато те «за». И антите «за»…
— А-а… А она как? «За»?
— «За»… но… «за»…
— Заноза! Н-да… А мы? «За»?
— Да. Мы «за»!
— Как? И дамы «за»?! А чумаза?
— И она — чума её! — «за»…
— А он-то? Он-то «за»?
— Он… «за»… Ну, да…
— Да, он зануда… Но — «за». А вы ли «за»?
— Кому… кому мне вылиза…
— А вы ли «за»?!
— О, да! Выли «за»! Но — за глаза…
Авессалом издевательски замолкал.
И Марат чувствовал себя рыбой на крючке.
Поздней весной дни перепутались, и к Стратилату Цибуль вернулась молодость. Её звали Анастасия Федяк, и в деревню она приехала на каникулы — запивать крыжовник козьим молоком.
— У вас есть интернет? — постучала она в его калитку.
— У меня тыр нет, — буркнул он.
Она рассмеялась. Так началось бабье лето Стратилата Цибуль. Анастасии нравились его чудачества, его молчание, серый цвет его карих глаз. «Не хмурься, — разглаживая ему морщины, ворковала она. — Борозда меж бровей — сердце пополам…»
И Стратилата охватывало чувство давно виденного, словно кто-то переставил в календаре недели, месяцы, годы.
— Мы сами разрушаем будущее, — умничал он. — Своими поступками, бездействием, страхами, мыслями, надеждами…
Особенно надеждами! Чем отчаяннее мы хотим чего-то, тем дальше в угол его задвигаем…
— Значит, мне не нужно мечтать о тебе? — улыбалась она.
Стратилат смущался. Никто раньше не думал о нём, он давно привык жить рядом, но быть за тридевять земель.
Был вторник, новолуние, и Марат голодал. Утром он черкал дневник, подводя итоги, стучал костяшками счёт:
«На сандалиях — пыль, а на ранах — соль, на устах — небыль, а на сердце — боль…» В его бухгалтерии дебет расходился с кредитом, как корабли в море, и Марат не выдержал. Сунув карандаш за ухо, он нахлобучил шляпу и, пугая мышей в парадной, выскочил вон. Накрапывал дождь, из тумана гулливерами выступали высотки, а вдалеке чернели трубы котельной, свисавшие на дымах, как на верёвках, с промозглого, серого неба.
Марат бродил по городу целый день, но не помнил, где и зачем. А вечером последняя строка в его дневнике была зачёркнута. «В мозгах — канифоль!» — значилось вместо неё. У Марата защекотало в ухе, и он от рассеянности стал почёсывать шляпу. Он узнал руку сына.
— Да ты поэт! — толкнул он дверь в его комнату носком сапога.
— А ты не знал? — ухмыльнулся Авессалом. — Вот послушай: «Надрывался вокалист, рыжий гомосексуалист, танцевала обезьянка — престарелая лесбиянка…»
Марат передёрнул плечами, но от растерянности его понесло:
— Ты почему школу бросил? — подставил он другой бок.
— Сам знаешь, — врезали ему, — там готовят к одной жизни, а проживать приходиться другую.
Марат хотел, было, съязвить, но тут заметил, что сын лежит голый и курит в постели. А пепельница стоит на груди молоденькой девушки — грудь была плоской, с родинкой под левым соском.
Марат покраснел.
А на другой день переехал на дачу.
Незаметно, как тесто, подошла осень. Огороды уже зияли комьями глинозёма, вывороченными канавками, по которым стекала мутная жижа, а обступавшие их избы чернели трубами, свисая на дымах, как на верёвках, с промозглого серого неба.
— Моя голова изъедена мыслями, как червивое яблоко, — жаловался Стратилат Цибуль, и глаза его делались печальными, как у большой собаки.
— Это потому, — с каменным лицом замечала Анастасия, — что ты живёшь в своих мыслях, как личинка, а пора разорвать кокон…
Однако Стратилату было уже поздно превращаться в бабочку, и ему делалось не по себе.
— А всё-таки странно, что мы вместе, — переводил он разговор.
Но у неё и тут находился ответ.
— Просто молоденькие девушки не смотрят на ровесников, а взрослые мужчины — на ровесниц…
Книги стареют с каждым прочтением. А его — допускала только одно. К вечеру день сгорал вместе со своим листком на свече.
«Гори огнём и синим пламенем», — пританцовывал вокруг Марат.
В другой раз они сидели на веранде, Анастасия красила ногти, кутаясь в простыню, которая то и дело сваливалась, обнажая родинку под левым соском.
— Нужно писать о политике, — дуя на растопыренные пальцы, роняла она.
— Мне интересен человек, но безразлично человечество, — важничал он, помешивая чай. — И потом, — косился он на её руки, — все разные, как пальцы. Одни висят на собственных галстуках, другие — на помочах…
Но он врал. И знал, что врёт. Все одинаковые. И время берёт своё. Когда она уехала, и дни, как солдаты в строю, опять встали по местам, Стратилату будто нож под ребро сунули. Ему было странно, что он не умирает, а продолжает звенеть блюдцем, считать годы под кукушку в часах и топтать землю с вынутым сердцем.