Гений вчерашнего дня — страница 14 из 40

От увиденного глаза в старости пучатся, как у рака, и на них вырастают очки. Поэтому старость видит всё.

Но только не себя. «Мир — один большой парадокс», — бубнил к вечеру Марат, не сумев перешагнуть через очередное препятствие, и, успокоенный, сжигал страницу календаря.

Но он лгал. Это в его жизни царила сплошная неразбериха:

он загораживался абсурдом от абсурда и ждал, когда в его численнике перевернётся последняя страница.

У него была своя вера. А вскоре появилась и икона.

Опускаясь на колени, он вешал на стену треснувшее зеркало и, стараясь не мигать, долго молчал, запуская свою грусть в белый свет, как в копеечку.

«Мощи мои живые, — трогал он в зеркале щетину на подбородке, — да от тебя одни глаза остались!»

Его зрачки сморщились, как сушёные виноградины, и прошлое застряло в их трещинах уродливыми наростами, не пропуская больше ни настоящего, ни будущего. Он сверлил в нём дыры, из которых черпал горстями пустоту, а после шарил слепыми руками, натыкаясь на боль, за которой шёл, как за компасом.

Но он ещё надеялся и старался глядеть на своё отражение свысока.

Вечерами Марат ходил встречать поезда. Начались дожди, капли прожигали ладони, а ветер лез за воротник.

На станции Марат садился на скамейку, уперев руки в колени, сплевывал между длинных, расставленных, как у кузнечика, ног и, выпуская облака табачного дыма, ждал.

Но дожидался лишь тьмы, съедающей тени. Проводив громыхавшие по рельсам вагоны, он тяжело поднимался, качая головой: «Эх, Авессалом, Авессалом…»

«Где тут участок Марата Стельбы?» — обратился к нему одинокий пассажир, сошедший с электрички с букетом чёрных роз. И скосил кошачьи зрачки: «Того, что сегодня умер…» Марат похолодел. Он вдруг представил себя на собственных похоронах среди чужих, равнодушных людей, которые с каменными лицами толпились возле гроба, таинственно перешёптывались, целуя его в лоб.

Но себя Марат не увидел, как ни старался. Он открыл, было, рот, но человек с букетом уже исчез, а его будил свист уходящей электрички.

Сельская библиотека жалась к лесу в избушке на курьих ножках. Смеркалось. Уперев лоб в стекло, Стратилат заглянул в пыльное, освещённое лучиной окно. Заспанный, чернявый библиотекарь сидел, как ворон, на стуле таком высоком, что казался под потолком. Бормоча, он водил по страницам, делая ногтем пометки, и очки сползали на горбатый нос. Протиснувшись в дверь, Стратилат вытянул шею, пытаясь заглянуть ему через плечо. Но у библиотекаря и на затылке были глаза. Он захлопнул книгу, сунув её подмышку.

— Что-то интересное? — как пойманный за руку вор, смутился Стратилат.

— Да так… — неопределённо хмыкнул библиотекарь, повернувшись боком.

«Краткий курс ада» — разглядел обложку Стратилат.

Библиотекарь спрыгнул со стула, как петух с насеста, и забарабанил по нему какую-то польку.

— Что угодно?

И тут Стратилат узнал в нём гостя из сна. «Это мир на глазах глупеет», — вспомнилось ему. Он хотел, было, возразить, но его перебили.

— Есть свежая книжка, — засуетился библиотекарь, увидев, что его узнали. Пошарив по полкам, он извлёк потрёпанную рукопись, а из широченного кармана ржавые ключи. — Извините, мы закрываемся… — подталкивая Стратилата к выходу, задул он свечу. — Берите, не пожалеете…

И, вручив книгу, стал вешать замок.

«Стратилат Цибуль был не похож на человека, родившегося в глубинке. Его мысли были тем более не похожи на мысли человека, закончившего там школу.

Он думал не так, как думают имеющие за плечами университет. И в зеркале был совсем не похож на себя», — прочитал дома Стратилат в первом абзаце.

И дальше уже не мог остановиться. Это была повесть о его одиночестве и любви.

«Жизнь не рулетка: ставь на чёрное — и не ошибёшься.

У Стратилата уже пучились, как у рака, глаза, и на них вырастали очки. Он знал, как на пальцах сосчитать до тысячи, слышал эхо прежде звучавших слов и видел обратную сторону отражений. Для него больше не было секретов, теперь он видел людей насквозь: они были изворотливы и хитры, пряча звериное “я” за суммой лакированных предложений, — ёрзал в кресле Стратилат, и сердце колотилось у него в пятках. — Вечерами он допоздна засиживался за столом, высекая слова из тишины, пробовал их на вкус, исписывал горы бумаги, которыми заслонялся от себя. Он всё чаще разговаривал с отражением в зеркале, доживая на выселках, уверял себя, что весь мир — окраина, а центр Вселенной находится там же, где наше “я”. Так и шла череда его дней, бессмысленная, как численник…»

Стратилат жёг глазами страницу за страницей, воскрешая в памяти свою историю, читал о том, как бесцеремонно его спровадили домашние, как он сидел с перекошенным ртом у муравейника, как встретил Анастасию Федяк.

С каждой строкой его прошлое приближалось к настоящему.

И вот он уже во второй раз сегодня увидел обложку «Краткой истории ада».

«Берите, не пожалеете…» — предлагала себя книга.

Однако осторожный человек подставляет ветру только одно ухо и знает, на какой булыжник в мостовой не стоит наступать. Знать будущее — значит уже прожить его.

И Стратилат Цибуль не стал читать дальше.

«Какой, однако, навязчивый сон», — подумал он вместо этого, проснувшись за столом с подложенными под щёки кулаками.

Марат оглядывался на свою жизнь, и она представлялась ему нелепой, как песня в сурдопереводе. «Из века в век жизнь одна и та же, — думал он, — только переводчики у неё разные». Теперь он видел себя посреди чужого времени, течение которого было не подвластно его воле, видел людей, родившихся в мир из чемоданов и сундуков, людей, у которых цепкие, крючковатые пальцы растут из локтей и плеч, растут из головы, заменяя волосы, выпавшие ещё до рождения. Он видел, что эти люди стоят на плечах других людей, и оттого, как кроты, слепы. А он не хотел быть слепым и потому выл от одиночества, чувствуя себя тем, кем был на самом деле — выжившим из ума стариком, которого бросили родные и который заслонился от всех религией численника.

В такие минуты Марат Стельба понимал, что он и есть тот человек, про которого сказали, что он умер.

«Смерть во сне длится недолго, — вздыхал Стратилат ночами, чувствуя, как его сердце колотится о подушку, — не то, что наяву…» Просыпаясь, он ворочался до тех пор, пока не сбрасывал одеяло, а потом лежал, вперившись в темноту. Он вспоминал длинные, как саги, ресницы Анастасии с поплывшей при расставании тушью, и его душили слёзы. В такие минуты ему открывалась правда, и он понимал, что Анастасия была той, которой не было — спасательным кругом в море его безумия.

Прислоняя ухо к раковине, мы слышим не шорох прибоя, а собственное ожидание, и он выдумал её от боли и одиночества. Кирпич за кирпичом вокруг его жизни росла глухая стена, а «собачка» на его калитке опущена навечно. Он видел, что уже отслужил, не приступая к службе, и его выбросили, как стоптанный башмак, у которого нет даже пары.

В такие минуты Стратилат Цибуль вскрикивал, будто ему вправили застарелый вывих, и чувствовал себя тем, кем был на самом деле — разбитым ревматизмом стариком.

Не зная, куда деться, он всё чаще дремал, собираясь проспать оставшуюся ему жизнь, а на столе, как гусь крыльями, хлопала на сквозняке рукопись, в которой жил Марат Стельба. Крупными буквами на ней значилось:

СТРАТИЛАТ ЦИБУЛЬ

«ЧИСЛЕННИК»


История распятого по правую руку

Вначале прошлого века её свидетелем стала моя бабка, родившаяся в медвежьем углу Владимирской губернии. Родители возвращались поздно, и, укладывая меня, она следила, чтобы сны приходили с нужной стороны, а сердце не украли домовые. «Тогда люди становятся жестокими, — говорила она, — и всю жизнь боятся темноты». Бабка была неграмотной и, рассказывая, водила пальцем по Библии, будто читала. Она «о.кала» на северный лад и беспрестанно поправляла платок, точно слова выбивались оттуда вместе с волосами. Теперь её говор перемешался с моими воспоминаниями, как шёпот воды с ветром, и, опустившись в колодец прожитых лет, стал тем эхом, которое ошибочно называют «своими словами».

Для одних мир распахнут, как окно, для других он — замочная скважина. Для Петьки «Козырька», карманника и щипача, мир с колыбели приоткрылся на два пальца, и в эту узкую щель сыпались, как горох, тусклые будни.

Осенью в ней отражался двор, задыхавшийся под шапкой серого, клочковатого неба, а зимой мертвецами из могил вставали сугробы.

Петька был мельче мелкого, к тому же последыш, про таких говорят, что родился в довесок. Его братья казались старше своих лет, а родители младше своих болезней.

При этом и те, и другие бросали свой возраст в общую копилку, и семья становилась древней, как разросшийся за околицей дуб. На всех у них была одна крыша, одна печь и один смех. Поэтому если кто-то смеялся, остальные плакали.

А плакать было отчего. Дыры они видели у себя, а деньги у других, и, точно слепцы на верёвке, беспрестанно дёргали друг друга, ощущая свою жизнь, как вставные зубы.

По нужде они должны были шастать в ночь, как филины, а прежде чем париться в бане — наломать дров.

Петька оказался смышлёным и рано понял, что живот у одного сводит от смеха, а у другого — от голода. От постоянных дум о куске хлеба голова делалась, как вата.

— А правда, что людей на свете, как листьев в лесу?

— спрашивал он, ложась на желудок, чтобы заглушить его звон.

— Да, сегодня четверг, — шипели ему. Не всё ли равно, о чём говорить, когда на уме одно?

Годы просверлили в Петькином мире чёрный ход, но через него пришли только сидевшие на шестах куры, да крикливый петух, которого зарезали за то, что пел раньше срока. Стуча крыльями, он бегал без головы, а его кровь потом долго мерещилась в блёстках на бульоне. Раз Петьку водили к знахарке, она катала яйцо, заговаривая грыжу, и гадала по руке: «Не доверяй мужчине с женскими бёдрами и женщине с глазами, как ночь…» Вернувшись, Петька никак не мог уснуть, ворочался с бока на бок, всматриваясь в ночь с глазами женщины, и видел в её тёмных размывах женские бёдра.