Гений вчерашнего дня — страница 38 из 40

Наконец добрались до места и поселились в одном бараке.

Днём валили лес, корчевали пни, а вечерами, проклиная судьбу, как волки на луну, выли на образа с лампадкой в углу, копили злобу в мозолистых, почерневших ладонях.

Переругивались тихо, но эхо на каторге, как в каменном мешке. И опять им аукнулось: кто-то донёс, а на дознании они вынесли сор из избы. «У вас был суд человеческий, а будет Божеский, — крутил ус капитан-исправник. — Господь выведет на чистую воду!» Когда-то он был молод, учился в Петербурге, в жандармском корпусе, и готов был живот положить за веру, царя и отечество. А потом его отрядили в медвежий угол, в кресло под портретом государя, из которого видна вся Сибирь, и он быстро понял, что с иллюзиями, как с девственностью, надо расставаться легко. Теперь он сверлил всех глазами с копейку, точно говоря: я птица стреляная, меня на мякине не проведёшь!

Но скука, как сиротское одеяло, одна на всех. И капитан- исправник не раз хотел удавиться, однако, начальствуя в глуши, стал таким беспомощным, что не мог сделать даже этого. Он тянул лямку от лета к лету, а зимой, когда сугробы лезли на подоконник, топил тоску в стакане.

В коротких сумерках закаркали вороны, снег, закрывая пол окна, всё падал и падал, тяжело прибавляя дни, которым не было конца. Капитан-исправник опять думал о самоубийстве. А тут подвернулись мастера заплечных дел, и ему пришла мысль, что любой из них может оказать ему услугу. От этого ему стало не по себе. «Они за грехи, а я за что?» — обратился он к портрету государя. И его вдруг охватило желание жить. Он вцепился в подлокотники, ёрзая на кресле, возвышавшем его над обвиняемыми, и с мрачной весёлостью приказал им пытать друг друга.

Была суббота, и состязаться решили завтра после церкви, когда у ссыльных выходной.

Ночью Ульян вспоминал бессловесную солдатку, замученных в застенках воров, как шёл с Куприяном по этапу, помечая дорогу пересыльными пунктами. Сияли холодные звёзды, тишина густела, проникая в уши, давила, а на стене, ворочая маятником, как языком, страшно тикали часы:

кто ты? что ты? кто ты? что ты?.. Ульян стал молиться, вперившись в темноту, шевеля, как рак, поседевшими усами. Ему пришло на ум бежать, но, пересчитав на снегу волчьи следы, он сорвал с крыши сосульку и, растопив её в ладонях, умылся.

А под утро пошёл к Куприяну — мириться.

Куприян спал.

«Сил набирается, — зло подумал Ульян. — Задушить, а сказать — руки наложил…»


Стоя в дверях, долго мял шапку. И опять пересилила привычка подчиняться закону.

Тускло блеснув, исчезла луна. Ульяну сделалось дурно.

— Одни мы с тобой на свете, — растолкал он Куприяна, — вся жизнь на глазах…

— А теперь и смерть, — оскалился Куприян.

Спросонья он тряс всклоченной бородкой и казался ещё страшнее.

За ночь Ульян постарел, Куприян ещё больше осунулся.

«Ну что, соколики, с Богом! — перекрестил их капитанисправник.

— Покажите своё искусство». Начали с плетей.

Стесняясь, стегнули нехотя — раз, другой. Но потом разошлись.

Засучив рукава, скрипели зубами, сыпали удары, так что пот заливал глаза. Вопили, скулили, визжали, но не отступали от своего. Холщовые рубахи уже повисли лохмотьями, озверев от боли, готовы были засечь друг друга. «Эдак вы раньше срока шкуры спустите», — скривил губы капитан-исправник, который пил вино мелкими глотками.

Из избы валил пар, арестанты грудились по стенам, то и дело выбегая на мороз по нужде. Гадали, кто выдюжит:

Ульян был крупнее, зато Куприян жилистее.

— Привыкай, — издевался Куприян, подступая с жаровней, — в аду и не такое пекло…

— Давай, давай, — огрызался Ульян, хлопая опалёнными ресницами, — потом мой черёд!

И у Куприяна дрожали руки.

Наконец, каждый взялся за любимое: Куприян за же лезо, Ульян — за пеньку.

— Любо, любо… — свирепели от крови арестанты.

— Тешьте народ! — перекрикивал их капитан-исправник, красный от вина, и его глаза-копейки превращались в рубли.

Но они уже ничего не видели, ненависть застилала им глаза, а руки, как у слепцов, продолжали калечить…

Первым не выдержал Ульян Кабыш, его медлительные глаза остановились, а мясо повисло на костях. Смерть выдала его — у живых виноваты мёртвые. Перед тем, как разойтись, кинули жребий, разделили — кому лапти, кому порты. На саван не тратились: чтобы не поганить кладбища, тело бросили в тайгу.

Куприян Желдак оказался счастливее. Два дня он носил оправдание, как чистую рубаху, смыв позор, чувствовал себя прощённым. Но теперь, когда Ульяна не стало, у него шевелилась жалость. Он ощущал, что осиротел во второй раз, точно из него вынули его лучшую часть.

«И прости нам долги наши, как прощаем и мы должников наших», — причащал его батюшка, пожелтевший от цинги.

Вместо исповеди Куприян хрипел, высовывая распухший язык. Священник потребовал покаяния. «Брат…» — выдавил шёпотом Куприян. И его глаза в последний раз беспокойно забегали.

С неба смотрели звёзды. Неподвижные, как глаза мертвеца. «Это Ульян глядит…» — напоследок подумал Куприян, отправляясь к Тому, кто послал ему любовь через ненависть.


Станция назначения

Афанасий Кудлат пересчитал всех овец, но сон не шёл.

Осенняя ночь, злая, с дождём, давила на дутые занавески, то и дело дребезжало стекло, стряхивая капли, как мокрый пёс. Зазвонил телефон. Заспанная жена поверх подушек протянула Кудлату трубку.

— Да?

— Серёжа умер…

Кудлат поперхнулся:

— Когда?

— Час назад… Инфаркт…

Слова, как паутинки, — от боли не укроют.

— Извини, больше не могу…

Глухие, как из колодца, гудки.

— Кто это?

Жена подавила зевок.

— Сергей…

— А-а… — не дождавшись, отвернулась к засаленным обоям.

Кудлат босой вышел на кухню, сухо чиркнув спичкой, закурил.

С прежним остервенением напирал ветер. «И век мой как ничто перед Тобою». Ничто он и передо мной самим.

Мартын Листоног отложил записную книжку и, сунув за ухо карандаш, опять подумал, что пора ехать в Колпашево.

Красноватый огонёк метался в темноте. «Вот и вся недолгая, — крутилось у Афанасия. — Что жил, что нет…»

Он вдруг представил, как завтра, перекрестившись, жена принесёт ему нескладные извинения, как пробормочет по телефону вдове: «И Афоня соболезнует», будто умер её друг, а не его — а потом придут похороны с их неловкими речами, натянутыми улыбками и водкой, позволяющей забыть чудовищную безобразность жизни. А потом и это пройдёт. Афанасий до боли сжал кулаки, едва не обжегшись окурком. И кто нас заставляет делать не то, быть не с теми?

Он вдруг вспомнил, как в Афганистане Сергей соскакивал с брони горящего танка, увлекая за собой отделение, как делился на привалах сухарями и пускал по кругу припрятанный в портянке жирный «бычок».

О, какими были б мы счастливыми, если б нас убили в той войне!

Мартын Листоног зачеркнул написанное. Стучала электричка, за окном плыли деревни, а машинист объявлял станции, среди которых не было Колпашева.

И Мартын подумал, что опять едет не в ту сторону.

Выскочившая из настенных часов кукушка трижды прокуковала над Афанасием. «Детей нет, — думал он, прислонившись через кулак к черневшему окну, — любовь прошла, а жить осталось меньше шага…» Глянув в зеркало, он увидел, как стареет в сложившемся быту, как терпит удушливую хватку вещей, которую не разорвать.

«И ничего не изменится, — тикали часы, — ничего не изменится…»

«Да разве ж Сергею хуже? — уперев в стол локти, размышлял Кудлат. — Сдёрнуть с занавески шнурок, приладить табуретку…»

Но нет, слишком глубоко засела привычка жить.


Мартын Листоног опять зачеркнул абзац и начал с красной строки.

Предрассветный сумрак уже лёг серыми клочьями.

Как и ко всему, Кудлат отнёсся к последнему делу своей жизни с неторопливой основательностью — сгорбившись на подоконнике, примерился к балконным перилам, вперившись в расстилавшуюся под ним бездну.

Захлопнув книжку, Мартын вышел в тамбур. Поезд, как в туннеле, мчался мимо длиннющего дощатого забора, на котором огромными буквами на расстоянии голоса одна от другой было выведено: «Счастье = здоровье +

короткий ум!» Добравшись до восклицательного знака, Листоног хмыкнул: «На земле никто не доживает до ума, здесь из него выживают».

Мартын Листоног живёт в первый век Консумации.

С женщиной, которую не любит. В городе, который ненавидит.

По утрам он здоровается с соседями, имён которых не может запомнить, называя их про себя Кудыкин, Нудыкин и Тудыкин. Он догадывается, что они ему платят тем же, зубоскаля за спиной: «Мартын, покажи х.. за алтын!»

Знакомых у него множество. А друзей нет. Иногда ему кажется, что он пережил Третью Мировую, оставившую после себя лишь мужчин в цветастых галстуках и женщин с упрямо сжатыми губами, которые всегда уверены, что их авто спешат, куда нужно.

Мгла свила на небе гигантское гнездо, и ранние всполохи, предвещавшие зарю, были как вывалившиеся птенцы.

Афанасий Кудлат спал за столом, уперев щёку в скрещенные руки, и сквозь сон чувствовал, как вечная ночь давит на него тяжестью Млечного Пути.

Листоног — журналист. Он мотается по свету в поисках новостей, которые интересуют всех, кроме него.

Он бы давно бросил своё занятие, но километры кишок звенят внутри, а жена постоянно твердит, что он сгубил ей жизнь.

«Обстоятельства сильнее нас, — говорит ему главный редактор, поглаживая округлый живот, — кто не приспособился — я не виноват…»

В такие мгновенья Мартын думает, что люди, как поезда, имеют станцию назначения, а его поезд давно сбился с пути, словно какой-то нерадивый стрелочник перевёл его в тупик.

Осень заставляла ломать язык о месяцы с «брь», когда Афанасий Кудлат ушёл из дома. Его жена подозревала — завербовался в Чечню. «Хорошо жили, — оправдывалась она перед приезжим журналистом. — Дачу купили, машину…

» Утопая в кресле, Мартын быстро записывал её слова и думал, что они столько же говорят о Кудлате, сколько надпись в туалете — об авторе.