зятие Варшавы» и обещал в новых стихах воспеть новые подвиги фельдмаршала:
Но, муза! Опочий. Коль вновь Суворов грянет,
Твердыни ужасов враждебны потрясет,
Пусть дух твой в пламени рожденном вновь воспрянет,
И нову песнь ему усердье воспоет.
Сочиняя почти наперегонки с Ермилом Костровым, посвятил Суворову оду Иван Дмитриев — как известно, поэт очень миролюбивый, тонкий стилист, один из талантливейших наших сентименталистов. Современники сомневались — уж не Державин ли написал эту оду «Графу Суворову-Рымникскому на случай покорения Варшавы»?
Кто Росс — и ныне не восплещет,
От радости не вострепещет,
Сердечных чувств не прилиет
И не сплетёт венка герою?..
В 1831 г. успевший постареть и послужить министром Иван Иванович Дмитриев сочинит другому поэту, В.А. Жуковскому, послание «По случаю получения от него двух стихотворений на взятие Варшавы»:
Была пора, питомец русской славы,
И я вослед Державину певал
Фелицы мощь и стон Варшавы, —
Рекла и бысть — и Польши трон упал.
Другая, сомнительной славы, война, иного рода патриотизм — воинствующий, предполагающий существование оппозиции, тех, кого новый «стон Варшавы» не восхищает и не умиляет. Ода «с мнимым противником»:
Взыграй же, дух! Жуковский, дай мне руку!
Пускай с певцом воскликнет патриот:
Хвала и честь Екатерины внуку!
С ним русский лавр цвесть будет в род и род.
В 1794 г. Ивану Дмитриеву, а вместе с ним и Гавриле Державину, не требовалось дискутировать со своими соотечественниками. И если Дмитриев и тогда озаглавил своё стихотворение «Глас патриота», то как разнятся высокий патриотизм 1794 г. и неловкий поклон в сторону императора Николая Павловича — впрочем, последний заслуживал и уважения, и прославления.
Но вернёмся в 1794 год. На взятие Варшавы откликнулись и Ермил Костров, и наконец Гаврила Романович Державин. Первый — «Эпистолой Его Сиятельству Графу Александру Васильевичу Суворову-Рымникскому на взятие Варшавы», второй — «Песнью Ея Императорскому Величеству Екатерине Второй на победы Графа Суворова-Рымникского 1794 года». Впрочем, судьба державинского стихотворения не была счастливой: «Песнь…» была напечатана в 1794 г., но в свет не вышла. Следующие стихи показались тогда политически некорректными:
Трон пред тобой, — корона у ног, —
Царь в полону!..
Тираж отпечатанной оды — три тысячи экземпляров — уничтожили.
Стихотворение наконец увидело свет только в 1798 году. Державин был громоподобен, как никогда:
По браням — Александр, по доблестям — стоик,
В себе их совместил и в обоих велик.
Преклонявшийся перед поэзией Суворов искренне благодарил поэтов, прославлявших его победы, посылал им комплиментарные письма, а Ермилу Кострову и Гавриле Державину в ответ на их стихотворные приношения сам полководец посвятил по стихотворению.
Писал в те дни Суворову и любимец покойного Потёмкина Василий Рубан:
Ты лавры приобрёл, я слёзы проливаю
И подвиги твои иройски лобызаю.
За труд Отечество тебя благодарит,
И слава дел твоих Вселенную дивит.
Восхищение суворовской победой было подлинным и неуязвимым патриотизмом. Иные победы требуют деликатного приёма, а Суворов у нас был и есть один. Замечательно, что в нашем веке авторы художественного фильма «Суворов» (об этой кинокартине речь впереди) намучились с польским вопросом. Прославлять захватнические и контрреволюционные войны Российской империи мастерам советского «нового искусства» не следовало, и в первоначальном варианте фильма польской кампании внимание не уделялось. Но рукопожатие Молотова и фон Риббентропа сразу изменило ситуацию, конъюнктура перевернулась с головы на ноги или — кому как нравится — наоборот. Нужно было озвучить и исторически оправдать антипольские настроения советского правительства — и фильм в своём окончательном варианте начинался с бравурного изображения суворовских побед в Польше. В конечном счете это сыграло с Григорием Пудовкиным — режиссёром киноромана — злую шутку. Очень скоро поляки стали для СССР братьями по соцлагерю и фильм — один из самых интересных в советской кинобаталистике — старались не замечать. В опалу угодила и ода Ивана Ивановича Дмитриева. Её старались по возможности не включать в новые издания стихотворений поэта, как и соответствующие оды Державина.
Между тем решительное наступление Суворова и суворовской темы на фронтах русской поэзии началось после победной польской кампании 1794 г. 15 декабря 1795 г. Суворов наконец-то прибыл в Петербург. Императрице не терпелось наградить своего героя — к тому же в Варшаве Суворов проводил слишком гуманную и самостоятельную политику.
В Петербурге Суворова встречали как триумфатора. Поселился фельдмаршал, как мы помним, в Таврическом дворце — там, где полтора года назад проходил Измаильский праздник, на котором для него не нашлось места… Каждый стремился засвидетельствовать своё почтение покорителю Варшавы. И тут начался спектакль, в котором Державин сыграл не последнюю роль.
«Во второй день граф не желал никого принимать, кроме избранных лиц; первого он дружески принял Г.Р. Державина в своей спальне; будучи едва прикрыт одеждою, долго с ним беседовал и даже удерживал, казалось, для того, чтоб он был свидетелем различия приемов посетителям; многие знатные особы, принадлежащие двору, поспешили до его обеда (в Петербурге назначен был для обеда 12-й час) с визитом, но не были принимаемы: велено было принять одного кн. П.А. Зубова. Зубов приехал в 10 часов; Суворов принял его в дверях своей спальни, так же точно одетый, как бывал в лагерной своей палатке в жаркое время; после недолгой беседы он проводил князя до дверей своей спальни и, сказав Державину «vice-versa», оставил последнего у себя обедать.
Чрез полчаса явился камер-фурьер: императрица изволила его прислать узнать о здоровьи фельдмаршала и с ним же прислала богатую соболью шубу, покрытую зеленым бархатом с золотым прибором, с строжайшим милостивым приказанием не приезжать к ней без шубы и беречь себя от простуды при настоящих сильных морозах. Граф попросил камер-фурьера стать на диван, показать ему развернутую шубу; он пред нею низко три раза поклонился, сам ее принял, поцеловал и отдал своему Прошке на сохранение, поруча присланному повергнуть его всеподданнейшую благодарность к стопам августейшей государыни.
Во время обеда докладывают графу о приезде вице-канцлера графа И.А. Остермана; граф тотчас встал из-за стола, выбежал в белом своем кителе на подъезд; гайдуки отворяют для Остермана карету; тот не успел привстать, чтоб выйти из кареты, как Суворов сел подле него, поменялись приветствиями и, поблагодарив за посещение, выпрыгнул, возвратился к обеду со смехом и сказал Державину: «Этот контрвизит самый скорый, лучший — и взаимно не отяготительный».
В те дни они сдружились, и Суворов открывался перед Державиным как эксцентрик, как мыслитель. Разговаривая с поэтом, он снимал маску чудака — и Державин рассмотрел в нём загадочного, непостижимого мудреца. Тогда-то и появились первые настоящие стихи Державина о Суворове:
Когда увидит кто, что в царском пышном доме
По звучном громе Марс почиет на соломе,
Что шлем его и меч хоть в лаврах зеленеют,
Но гордость с роскошью повержены у ног,
И доблести затмить лучи богатств не смеют, —
Не всяк ли скажет тут, что браней страшный бог,
Плоть Епиктетову прияв, преобразился,
Чтоб мужества пример, воздержности подать,
Как внешних супостат, как внутренних сражать.
Суворов! страсти кто смирить свои решился,
Легко тому страны и царства покорить,
Друзей и недругов себя заставить чтить.
Это стихи «с портретным сходством» и «с психологией». Наконец-то он увидел Суворова не в латах, не в львиной шкуре, не в античной тоге. В стихах блеснули горящие глаза Суворова! Державин первым понял, что главная победа Суворова — над самим собой, над искушениями, над «внутренними супостатами». Отныне Суворов стал любимым героем Державина. Отныне поэт воспринимал полководца не как символ победы, не как величественную функцию — он пытался найти слова, которые раскрыли бы сложный образ воина-подвижника, неожиданного, необыкновенного в каждом жесте.
С 1794 по 1800 г. поэты (ярчайшим из них был великий Державин) подняли Суворова на подобающую ему высоту. В общем хоре звучал и голос старейшины российской словесности — вышедшего из моды А.П. Сумарокова:
Сей, лавры все пожав, с природою сражался,
Героев древности далёко превзошёл;
Ко славе тесным мир ему наш показался,
В страны неведомы с бессмертьем перешёл!
(«К портрету Суворова»)
Именно в эти годы общественное мнение России, уже почти руководимое стихотворцами, избрало Суворова своим героем, противопоставляя русского генералиссимуса сначала генералу Бонапарту, позже — императору Наполеону. Старик Болконский — герой толстовского романа — был в числе тех, кто в последнее пятилетие XVIII в. убедился в гениальности Суворова и накрепко уверился в уникальности дарования русского полководца.
Суворов совсем не был похож на классического «екатерининского орла». Это сейчас нам трудно представить себе блестящий век Екатерины без его enfant terrible. Со своей невзрачной внешностью, с почти домостроевским нравом, исключающим галантную ветреность, Суворов стал бы для современников настоящим посмешищем, если бы не воспользовался маской посмешища мнимого. Державин в «Снигире» заметил, что наш полководец низлагал «шутками зависть, злобу штыком». К тому времени Гаврила Романович Державин хорошо изучил нрав Суворова. К такому человеку общество должно был