Гений. Жизнь и наука Ричарда Фейнмана — страница 80 из 132

[152].) Однако для поисков физической основы гениальности ученые не располагали достаточным количеством материала. «Разумеется, будучи нейропсихологами, мы строим гипотезы о существовании подобной основы, но никто и не думает ограничивать талант мозговой деятельностью. Существующие свидетельства касаются результатов исследования мозга Эйнштейна…»

Этот мозг отвечал за создание постньютоновской вселенной; именно он разрубил оковы, привязывающие нас к понятиям пространственного и временного абсолюта, именно он (или его теменная доля?) визуализировал пластичное четвертое измерение, исключил концепцию эфира из теоретической физики и отказывался верить, что Бог играет в кости со Вселенной. Обладатель этого мозга, рассеянный и добродушный, еще недавно бродил по тенистым улицам Принстона. Кто бы что ни говорил, в мире был только один Эйнштейн. Для школьников и нейропсихологов он стал воплощением силы интеллекта. Казалось, он обладал редким и отличительным качеством — гениальностью как сутью, а не просто крайним статистическим проявлением общего свойства на колоколообразной кривой интеллекта. Но было ли это правдой? Была ли гениальность особенным свойством? Или дело все-таки в степени его проявления — как у бегунов, пробежавших отрезок за 3:50 вместо 4:10? (Когда отчетливо видно изменение этой самой кривой: вчерашний рекордсмен сегодня может стать серебряным или бронзовым призером.) Вот в чем крылась загадка гения. Между тем никому почему-то не приходило в голову препарировать мозг Нильса Бора, Поля Дирака, Энрико Ферми; Зигмунда Фрейда, Пабло Пикассо, Вирджинии Вульф; Яши Хейфеца, Айседоры Дункан, Бейба Рута и прочих одаренных творческих людей, наделенных интуицией, которых часто и без колебаний именовали гениями.

Вокруг этого феномена возникла целая сфера исследований — странная и запутанная. Его пытались описать, проанализировать, разбить на категории, рационализировать и овеществить. Гениальности противопоставляли такие качества, как «обычный» талант, интеллект, воображение, оригинальность, трудолюбие, размах мысли и элегантность манеры; показывали, как она складывается из всех этих качеств в различных сочетаниях. В это вязкое болото шагнули психологи и философы, музыковеды и искусствоведы, историки науки и сами ученые. Однако несколько столетий труда не привели их к единому мнению по какому-либо из насущных вопросов. Существует ли гениальность вообще? Если да, то откуда она берется? (Избыток глиальных клеток в 39-м поле Бродмана? Любящий отец-неудачник, проецирующий на сына свои интеллектуальные амбиции? Травматичный опыт столкновения с неизведанным в раннем детстве — к примеру, смерть сестры или брата?) Может быть, когда серьезные исследователи говорят о гении словно о волшебнике, колдуне или сверхчеловеке, они просто предаются литературным фантазиям? И почему, когда речь заходит о грани между гениальностью и безумием, сразу становится понятно, что имеется в виду? Был и еще один вопрос — его редко задавали, но он вертелся у всех на языке: почему с увеличением численности населения Земли от ста миллионов до пяти миллиардов количество гениев — новых Шекспиров, Ньютонов, Моцартов, Эйнштейнов — не возросло, а, напротив, сократилось почти до нуля? Неужели гениальность навсегда осталась в прошлом?

«Светлые, проницательные, глубокие умы», — писал Уильям Дафф два века назад, говоря о таких выдающихся личностях, как Гомер, Квинтилиан и Микеланджело. Из его сочинений и статей влиятельных английских философов середины XVIII века родилось современное значение слова «гений». Его первоначальный смысл — «дух», под которым подразумевалось некое магическое существо, а также дух нации. Дафф и его современники связывали гениальность с божественной силой творения, с изобретательством, созданием того, чего раньше не существовало. Так возникло понятие воображения и связанные с ним психологические характеристики: «необузданная, неуправляемая сила», «постоянный полет фантазии», «склонность теряться в лабиринте заблуждений».

Воображение — это свойство ума не только размышлять о собственных действиях, но объединять различные идеи, почерпнутые из каналов чувственного восприятия и хранящиеся в памяти[153]. Обладая пластичной способностью к созданию новых ассоциаций и бесконечного числа вариантов их соединения, оно может порождать собственные творения и представлять сцены и объекты, не существующие в природе.

Два века спустя те же самые качества снова оказались в центре внимания когнитивных исследователей. На этот раз речь шла об изучении природы творчества: способности ума к самосозерцанию, самооценке и самопониманию; гибкого и динамического процесса создания понятий и ассоциаций. Первые исследователи гениальности, искренние в своих изысканиях, пытаясь рационализировать и упростить необъяснимый, по сути, феномен (они сами это признавали), понимали, что это свойство нередко соседствует с необразованностью и даже некоторым недостатком мастерства. Гениальность была чем-то естественным, ненасаждаемым, некультивируемым. В 1774 году Александр Джерард писал о Шекспире, что по гениальности тот превосходит Мильтона, хотя уступает ему в поэтическом мастерстве. Вал аналитических статей и полемических материалов на тему гениальности в тот период привел к возникновению системы ранжирования и сравнений, ставшей общим местом в критической литературе. Гомер против Вергилия, Мильтон против Вергилия, Шекспир против Мильтона… Однако результаты — своего рода лестница мастерства для гениев — не всегда выдерживали проверку временем. В паре «Ньютон против Бэкона», по мнению Джерарда, Ньютон лишь развил более глубокие и оригинальные, чем его собственные открытия, наработки Бэкона, «который без всякой помощи со стороны создал основы целого метода». А как же ньютоновская математика (дифференциальное и интегральное исчисление)? Поразмыслив, Джерард решил оставить непростое решение этого вопроса потомкам: пусть они выясняют, кто из ученых был более великим.

Джерард и его современники преследовали вполне конкретную цель. Они надеялись, что, постигнув природу гениальности, отыскав ей рациональное объяснение и докопавшись до сути ее «механизма», можно будет сделать процесс изобретения и открытия нового более прогнозируемым. Со временем подобная мотивация только окрепла. Теперь этот человеческий феномен рассматривали как двигатель научного прогресса и в открытую связывали с экономическим благополучием нации. В обширной научной среде — университетах, корпоративных лабораториях и национальных научных фондах — возникло понимание того, что руководители проектов, организованных и финансируемых лучше, чем все остальные, так и не научились стимулировать, а возможно, даже распознавать гениальность, которая и приводит к открытиям, переворачивающим мир.

Познание истоков гениальности, подытожил Джерард в 1774-м, «является вопросом первостепенной важности, ведь без этого невозможно вывести обобщенную методику изобретения нового, а полезные открытия и дальше будут совершаться лишь по воле случая, как и было всегда». Время подтвердило справедливость его опасений. В наши дни историки науки вторят Джерарду, раздосадованные тем, что природа этого явления по-прежнему остается непостижимой, хотя они все же пытаются понять ее, а не просто благоговеть перед гениями. В 1939 году Джон Десмонд Бернал заметил: «Наука о науке все еще питает надежду, что, внимательно проанализировав историю открытий прошлого, мы найдем способ отделить изобретения, к которым привела хорошая организация, от чистого везения, и сможем наконец просчитывать риски, а не полагаться на слепой случай».

Но разве можно рационально объяснить нечто столь ускользающее и случайное, как вдохновение? Архимед и ванна, Ньютон и яблоко — людям нравится рассказывать истории о гениях как о героях из другого мира, которые обладают качествами, выходящими за рамки человеческого понимания. И больше всего падки на такие истории ученые. Вот современный пример.

Студент-физик изучает теорию квантового поля под руководством Мюррея Гелл-Манна в Калифорнийском технологическом в 1950-е. Еще до того, как появились стандартизированные учебники по теме, к нему в руки попадают конспекты лекций Ричарда Фейнмана, передающиеся от студента к студенту в самиздатовском формате. Он спрашивает о них Гелл-Манна. Тот отвечает: да, Дик пользуется другими методами, не теми, что приняты здесь. Студент спрашивает: и какой же он, метод Фейнмана? Гелл-Манн с хитрым видом прислоняется к доске и отвечает: а вот такой. Записываешь задачу на доске. Долго думаешь (при этом он зажмуривается и комично прижимает кулак ко лбу). Потом записываешь ответ.

Это была известная история, можно сказать, классика жанра. А вот отрывок из трактата 1851 года «Гений и промышленность».

(Профессор Кембриджского университета приглашает к себе гениального математика, который работает в Манчестере простым клерком.) «…разговор начался с геометрии и логарифмов, с дифференциальных и интегральных уравнений и перешел к вопросам глубоким и совершенно непонятным обычному человеку; наконец бедному клерку предложили задачу, на решение которой ученый потратил бы несколько недель. Он тут же записал ответ на клочке бумаги. «Но как вы это решили? — спросил профессор. — Объясните свой метод!»

«Этот метод, — ответил клерк, — существует лишь в моей голове. Я не могу его объяснить: я сам не знаю, что у меня там происходит».

«А! — ответил профессор. — Знаю этот метод; да, вы правы, в вашу голову я залезть не могу».

Одним словом, магия. Вспоминаются слова Марка Каца: «Работа их ума совершенно непостижима. Даже если мы понимаем, до чего они додумались, процесс, который привел их к этому, остается сокрытым». Так гении оказываются изолированными от остального научного сообщества: поскольку валютой ученого является метод, который можно передать от одного практика к другому, гениальность признается непрактичной.