Фейнман был абсолютно уверен, что нравственность никак не связана с теориями об устройстве Вселенной. Система моральных установок, в основе которой лежит вера в мстительного Бога, неотступно следящего за людьми, по умолчанию непрочна и способна развалиться в любой момент, когда сомнения начнут подрывать веру.
Он также полагал, что свобода от определенности дает людям право судить о том, что истинно, а что нет: понимая, что их правота относительна, они все равно должны действовать. Лишь приняв неопределенность как точку отсчета, люди могут начать ориентироваться в груде обрушивающихся на них ложных знаний и разобраться, действительно ли кто-то умеет читать мысли и гнуть ложки мысленным усилием, а кто-то видел летающую тарелку с инопланетянами. Наука никогда не сможет опровергнуть эти утверждения, как не сможет доказать, что Бога не существует. Она может лишь разработать эксперимент, предложить альтернативное объяснение и продолжить исследования, пока не придет к рациональному результату. «Я со многими говорил о летающих тарелках, — как-то сказал Фейнман. — И вот что вызвало у меня самое большое любопытство: люди спорят, возможно ли это. Но никто не понимает, что проблема не в том, чтобы выяснить, возможно это или нет; проблема в том, происходит ли это прямо сейчас».
Как узнать, действительно ли человек пережил чудесное исцеление или вращал рулетку усилием мысли? Оценить, правдивы ли астрологические прогнозы? С помощью научного метода. Найдите людей, которые ни разу не молились и все же вылечились от лейкемии. Поместите стеклянную пластину между телекинетиком и игровым столом. «Если это не чудо, — говорил Фейнман, — научный метод развеет сомнения». При этом важно учитывать совпадения и вероятности. Примечательно, что в сообщениях о летающих тарелках сами летательные аппараты описывались гораздо чаще и детальнее, чем живые существа: «очевидцы» рассказывали об «оранжевых светящихся шарах и голубых сферах, отскакивающих от пола»; о «рассеивающемся сером тумане, испаряющихся струях газа, тонких и круглых аппаратах, из которых выходили пришельцы странной формы, иногда по очертаниям напоминающие людей». Фейнман заметил, что крайне маловероятно, что инопланетяне будут похожи на людей, и странно, что слухи о них начали распространяться в тот самый момент, когда стало известно о возможности полетов в космос.
Он подвергал такому же безжалостному анализу другие дисциплины, научные и околонаучные; психологические тесты; статистику общественного мнения. Он разработал убедительные методы распознавания неточности экспериментов и показывал, что случается, если хоть ненамного ослабить скептицизм и забыть о важном факторе совпадения. В частности, описал распространенный случай: после многочисленных экспериментов ученый замечает результат — например, видит, что крысы в лабиринте всегда бегут сначала направо, потом налево, потом опять направо и снова налево. Экспериментатор высчитывает вероятность получения такого необычного результата и решает, что это не может быть совпадением. «Со мной тоже произошел необыкновенный случай… По дороге сюда я увидел машину с номером ANZ 912. Рассчитайте вероятность, что из всех машин с разными номерами мне должна была встретиться именно эта, — предлагал он. И рассказывал историю, случившуюся с ним, когда он учился в МТИ: — Я сидел в своей комнате наверху и печатал работу на какую-то философскую тему. Я был полностью поглощен своим занятием и ни о чем больше не думал, как вдруг в моей голове совершенно непонятно откуда возникла мысль: “Моя бабушка умерла”. Разумеется, я немного преувеличиваю, как и все, кто рассказывает такие истории. Тем не менее у меня мелькнула эта мысль. И в тот же момент внизу зазвонил телефон. Я помню случившееся очень ясно. Звонили не мне. С моей бабушкой все оказалось в порядке, а почему я тогда так подумал — непонятно. Так вот, нам всем стоит запоминать такие случаи; если вдруг взбредет в голову, что мысль реальна и тому есть подтверждение, будет что этой идее противопоставить».
Когда-то Фейнман поразил приемную комиссию Принстона своими низкими оценками по всем предметам, кроме физики и математики. Он действительно верил в превосходство науки над другими областями знания и не мог смириться с тем, что поэзия, искусство и религия предлагают свой вариант подлинной картины мира. Сама мысль о том, что существует несколько разных версий истины, каждая из которых имеет право на существование, казалась ему ханжеством современных людей и непониманием сути понятия «неопределенность».
Конкретная сфера знаний — к примеру, квантовая механика — может быть относительной и несовершенной. Но это не значит, что противоборствующие теории нельзя оценивать и сравнивать между собой. Фейнман не причислял себя к тем, кого в философии принято называть реалистами. По его собственному определению, реалистами были люди, которые, утверждая, что электроны существуют, «стучат кулаком по столу, топают ногой и кричат: “И это правда!”» Каким бы подлинным ни казалось существование электронов, Фейнман и некоторые другие физики отдавали себе отчет, что те являются частью несовершенной, вечно меняющейся схемы. Правда ли, что электроны путешествуют назад во времени? Являются ли резонансы длительностью всего в наносекунду настоящими частицами? Есть ли у частиц спин, странность и «очарованность»? Многие ученые верили в реальность, поддающуюся прямому постижению. Другие, и Фейнман в том числе, считали, что в конце XX века нет необходимости искать конечный ответ, как и нет возможности его найти. Что гораздо разумнее держать в уме все вероятные модели, взвешивать альтернативные теории и всегда оставлять место для сомнений. Физики понимали: существующая картина мира далеко не окончательна, однако в ней скрывается глубинная истина, к которой люди будут вечно стремиться, постоянно ошибаясь на своем пути. В отличие от многих философов, Фейнман не считал, что знаменитые «концептуальные революции» и «смены парадигм», ставшие приметой современной науки (и в первую очередь теория относительности Эйнштейна, которая пришла на место динамики Ньютона), были всего лишь модой, меняющейся от сезона к сезону подобно длине юбок. Как и большинство физиков, он не терпел допущения о том, что наука может быть ненаучной; того, что философ Артур Файн назвал «великим уроком аналитической и континентальной философии XX века, а именно: общих методологических и философских ресурсов для описания подобных вещей не существует». Нет, наука обладала методологией. Несмотря на свою относительность, научные теории не были взяты с потолка и не являлись простыми социальными конструктами. Ученые применяли характерную уловку — отказывались признавать, что существует несколько равноценных истин. Благодаря этой уловке в науке не существовало заведомо уважительного отношения к любой теории. Научный подход к знанию тем и отличался от остальных (от религии, искусства, литературной критики), что его целью никогда не была мешанина из одинаково привлекательных реальностей. Целью науки, хотя она всегда и казалась недостижимой, был консенсус.
Шведская премия
В 1921 году, когда Эйнштейну вручили Нобелевскую премию, вокруг нее еще не было ажиотажа. Детали вручения премии были освещены лишь в нескольких словах на внутренних страницах New York Times, притом что Эйнштейну достаточно было всего лишь выступить с публичной лекцией, чтобы немедленно попасть в передовицу. К тому же знаменитого ученого упоминали вместе с лауреатом 1922 года, малоизвестным тогда профессором, чье имя написали с ошибкой:
«Нобелевский комитет присудил премию по физике 1921 года профессору Альберту Эйнштейну из Германии, известному своим открытием теории относительности, а премию 1922 года — профессору Нельсу Бору из Копенгагена».
Но со временем престиж премии вырос. Немалую роль в этом сыграл эффект первопроходца: были и другие награды в области физики, но дальновидный Альфред Нобель, изобретатель динамита, учредил свою раньше всех. Поскольку объяснить суть научных достижений обычной публике становилось все сложнее, получение почетной международной премии было важной вехой на пути ученого. Некролог любого известного физика в конце XX века непременно должен был содержать слова: «Удостоился Нобелевской премии за…», или «Работал над созданием атомной бомбы», или обе эти фразы.
Нобелевский комитет оценивал претендентов тщательно; порой допускались ошибки, даже серьезные, но в целом его решения отражали единое консервативное мнение ведущих ученых из многих стран. Среди представителей научных кругов становилось все больше тех, кто мечтал стать нобелевским лауреатом, хотя и тщательно это скрывал. Интерес сквозил как в обсуждениях награды, так и в настойчивых отказах в них участвовать. Кандидаты упоминали о ней с чрезвычайной неохотой. Уважаемые ученые, остановившиеся в одном шаге от присуждения премии, всю оставшуюся жизнь с прискорбным видом рассказывали о некоем особом стечении обстоятельств, которое помешало им ее получить. Называлась, к примеру, нерешительность, из-за которой публикация научной работы была отложена на несколько месяцев, что оказалось роковым фактором, или робость, помешавшая присоединиться к команде ученых, затеявших многообещающий эксперимент.
Для лауреатов премия имела огромное значение. Это проявлялось в мелочах: например, Гелл-Манн по-свойски называл ее «шведской премией». Лауреаты причислялись к элите, и это еще мягко сказано. Оценивая статус награды, одна социолог столкнулась с необходимостью на каждом шагу пользоваться превосходными степенями: «Нобелевская премия как символ достижения вершины вершин науки не просто возводит лауреатов в ранг научной элиты; они становятся лучшими из лучших, небольшой группой, расположившейся на самом верху иерархической лестницы элит. Эта группа обладает особенно сильным влиянием, авторитетом и властью и пользуется привилегиями своего высочайшего статуса в коллективе, который и так считается достаточно престижным». Физики всегда были в курс