Случилась неприятность. В журнале «С<оветская> М<узыка>» № 8
появилась статья Апостолова, в которой центральное место уделено
моей <Алтайской> сюите. Нет сомнений, что сюита теперь сыграна
не будет, а договор будет расторгнут. Итак, судьба моя на этот год
зависит от кантаты».
Письмо третье (13 октября 49 г.)
«Наконец состоялись мои прослушивания, и я кое-как начинаю
дышать. Первое было на Секретариате – прошло благополучно.
Второе – в комитете∗ – прошло плохо. Было сказано что-то насчет
бояр, князей и палки, а адресат по их мнению – не при чем. Третье,
решительное, было в Радиокомитете. Присутствовали из всех трех
учреждений. Обсуждение длилось около двух часов и отличалось
большим количеством метаморфоз во взглядах на предмет
обсуждения в зависимости от положения предыдущего оратора на
иерархической лестнице. Мощная защита была со стороны Чулаки и
Баласаняна. Было решено, что кантата есть нечто единственное в
своем роде, и предложено немедленно переменить текст. Некто
Гринберг занимается сейчас подыскиванием невольника чести,
способного создать достойные кантаты стихи. В течение полутора
В Комитете по делам искусств.
месяцев я сидел за столом и писал партитуры, сначала кантату, а
потом инструментовал для кино и сейчас совершенно обессилел».
Письмо четвертое (24 октября 49 г.)
«Мои дела таковы: кантата после многочисленных обсуждений
наконец принята. Написан новый текст поэтом Островым. Этот
текст значительно хуже прежнего, но комиссия нашла его
отличным».
Письмо пятое (28 октября 49 г.)
«В последний месяц я совсем отбился от собственных рук –
прослушивания, эпопея с поэтом (кстати, стихи его оказались не
намного хуже прежних) и вся прочая суета в корне перековали мой
душевный уклад. Не без ужаса заметил я, что становлюсь суетным, и
в случае успеха кантаты (весьма сомнительного) преуспею и в
суетности. Очевидно, ничто мне сейчас так не требуется, как
только полный неуспех, и лишь этой ценой я смог бы сохранить в
себе то, что составляет и оправдывает смысл моего пребывания»
[курсив мой – А.Л.].
Письмо шестое (10 ноября 49 г.)
«Завтра, вероятно, я смогу получить оркестровые партии. Когда я,
наконец, овладею своей партитурой, я смогу встретиться с Гауком и
поиграть ему. Тогда и выяснится, будет ли он дирижировать. Дело
осложняется весьма некрасивым поведением Горчакова, который
заявляет вовсеуслышание, что я обещал ему кантату, чего я никогда
не делал, но на что Горчаков меня неоднократно грубо
провоцировал».
Письмо седьмое (14 ноября 49 г.)
«Завтра в одиннадцать часов состоится встреча с Гауком и решится,
надеюсь, вопрос с дирижером. Партии я получил и уже половину
откорректировал. Пальто мне сшили. Шубу Мусе не купили. Погода
плохая. Водку не пью. С девицами не общаюсь. Настроение
скверное».
Письмо восьмое (19 ноября 49 г.)
(Отрывок из этого письма я уже приводил в основном тексте. – А.Л.)
Письмо девятое (24 ноября 49 г.)
«Вчера и сегодня были сводные репетиции хора, на которых я
присутствовал. Звучит хор изрядно. Первая оркестровая репетиция
должна состояться 28 <ноября>. Солистов, певцов своей печали, я
еще в глаза не видел. Вся эта координация мне дается с трудом,
вернее, совсем не дается. Слишком много координируемых
элементов вокруг оси координат».
Письмо десятое (2 декабря 49 г.)
«Итак, кантата сыграна. Причем сыграна предельно скверно.
Сплошное фортиссимо, неверные темпы и фальшь. Сыграна послед-
ним номером по требованию Гаука, хотя в программе шла первым
номером. Так что получилось: после танцев – торжественная часть.
Тем не менее, мне пришлось галантно раскланяться с публикой и
оркестром и даже пожать руки своим могильщикам во главе с
Гауком».
Письмо одиннадцатое (13 декабря 49 г.)
«Итак, испытания кончились. Все случилось примерно так, как я
себе и представлял. В событиях подобного рода самую большую
роль играют пересечения разных человечьих путей. Пленум стал
ареной битв и игралищем страстей. Произошло массовое
столкновение честолюбий. Сочинение мое было выдвинуто на
премию, но, немедленно, по требованию Захарова и Коваля,
вершителей судеб [курсив мой – А.Л.] задвинуто обратно. В
Секретариате произошел раскол. Чулаки был вынужден уехать из
Москвы на все время обсуждений. С моим сочинением можно было
поступить лишь двояко: либо превознесть, либо уничтожить, ибо это
диктуется темой сочинения – другого быть не могло. Естественно,
что превознесть, что сопряжено с массой почестей, да к тому же
именно меня, Секретариат не захотел; не захотел потому, что не
хотел ускорять свою гибель. Потому, сочинение мое в докладе
Хренникова и в резолюции (а также в газетах) было названо
ложным, неискренним, холодным, сумбурным и т.д. Впрочем, в
прениях было сказано и противоположное, например Гнесиным, но
это особой роли не сыграло. Итак, путь закрыт. Надолго ли – не
знаю».
ПРИЛОЖЕНИЕ 2
Письмо моего отца Н.Я. Мясковскому
Работая в Российском государственном архиве литературы и искусства над документами
Третьего композиторского пленума, я случайно натолкнулся на неизвестное письмо моего
отца своему учителю, относящееся к более раннему периоду. На мой взгляд, это письмо
представляет определенный интерес в связи с описываемыми мною событиями, и я решил
привести его здесь.
А.Л.Локшин - Н.Я.Мясковскому
4 августа 43 г.
Дорогой Николай Яковлевич!
Зимой написал я симфоническую поэму «Жди меня» для голоса
и оркестра. При моем пристрастии ко всему исключительному,
сочинение музыки к такому заурядному стихотворению было
задачей исключительно трудной, особенно, если принять во
внимание то, что вся музыкальная атмосфера, толстым слоем
окутавшая это стихотворение, была наполнена смрадными
испарениями многочисленных дельцов от музыки, накинувшихся
на эти стихи с целью совершить выгодную спекуляцию на
лучших чувствах. Словом, и автор, и слушатели были хорошо
подготовлены.
Быть может, только при высокой температуре чувства выявляют
свою сущность. Крайности приводят к откровениям. Психологи
утверждают, что душа человеческая в моменты крайнего
нервного напряжения обладает способностью проникновения,
граничащего с ясновидением. Если не ошибаюсь, то то же и в
физике: предметы под сильным давлением начинают светиться,
при сильном нагревании меняют свою молекулярную структуру.
Так же и в области человеческих отношений: только в периоды
больших общественных или личных потрясений обнажается
сущность человека, до тех пор скрытая за толстым слоем
благополучия. Одним словом, если вы хотите испытать истину,
то заставьте ее покувыркаться на краю пропасти. Может быть,
такое отношение к материалу и спасло меня на этот раз. 22
апреля состоялось первое исполнение в Лен<инградской>
филармонии. Соллертинский произнес страстный вступительный
монолог. Исполняли: Мравинский, Вержбицкая, большой состав
оркестра с арфой и челестой. Впервые сочинял я музыку, ни с
кем не советуясь, никому не показывая, не имея даже никакой
моральной поддержки. Я поступал как дикарь, как наивный
первобытный мистик: вопрошая портрет моего учителя (помните,
когда-то Вы подарили мне его), когда меня одолевали сомнения,
и портрет очень чутко реагировал, иногда хмурился, иногда
улыбался. Важно было не чувствовать себя одиноким. Возможно,
это просто особенность лица, снятого en face: где бы вы ни
находились, вам кажется, что глаза портрета устремлены на вас.
С трепетом душевным пришел я на первую репетицию,
вооружившись большим красным карандашом, предчувствуя
неизбежные изменения в партитуре. Но карандаш оказался
ненужным. Ни одна нота не была изменена.
Вам я обязан всем. Я позволяю себе не благодарить Вас только
потому, что хочу эту благодарность носить всегда с собой.
Я очень хотел бы вернуться в Москву с тем чтобы заниматься у
Вас в аспирантуре на фортепианном факультете, но до сих пор я
вынужден был отвергнуть все варианты самостоятельного
возвращения. Причина простая: я не хочу возвращаться с черного
хода. Приехать без приглашения, без вызова из Консерватории
или ССК и затем молить уважаемых руководящих товарищей о
предоставлении мне минимальных условий для существования, -
это выше моих скромных жизненных возможностей, тем более,
если принять во внимание то, что в настоящее время грелка
играет существеннейшую роль в моей духовной и физической
жизни, то становится ясным, что я вынужден был бы просить
целый ряд бытовых благ, что для человека, приехавшего без
приглашения, равносильно напрашиванию на целый ряд
оскорблений. Ведь меня в Москве знают лишь как студента со
скандальной репутацией.
Есть два выхода. Ждать, когда Консерватория вспомнит обо мне
и вызовет меня для сдачи государственных экзаменов. Но два
года, дарованные мне для осознания своих ошибок, уже прошли,
а Консерватория все еще молчит. Мало того, Директор
Консерватории даже не удостоил меня ответом на мои два
письма, в которых я извещал его о своей готовности предстать
пред грозными очами своих инквизиторов. В этот выход я почти
не верю. Другой выход – это поездка в Москву с Мравинским, он
собирается поставить там «Жди меня». Быть может, тогда я смог