GENIUS LOCI. Повесть о парке — страница 18 из 27

«Люблю тебя, Петра творенье…», а дальше: «Ужо, тебе!» А как выскальзывает – обмылком – само имя столицы, никак не дается в руки: Питербурх, Петербург, Санкт-Петербург, Петроград, Питер… или Северная Пальмира, Северный Рим. Но ведь сказано, четвертому Риму не бывать.

И все-таки как же наш самый петербургский Пушкин? Сказать, что он видел в Петрополе и зло, и благо – значит уйти от ответа, отделаться среднеарифметическим ничто.

А ведь он разгадал его тайну. Только не в «Медном всаднике», а в «Уединенном домике на Васильевском».

И опять сноска в тексте: Пушкин, пробуя на слушателях законченный замысел своего «Влюбленного беса», рассказал его как-то на вечере у Карамзиных. И надо же! Один из гостей – юный Титов, вернувшись домой, записал рассказ поэта в тетрадь, а вскоре явился с повинной к автору и перечел записанное в надежде опубликовать повесть. Пушкин был убит. Устно поправив чтеца, он махнул рукой на давний замысел. Стыдливый плагиат был вскоре издан, шедевр – погиб… Собственно петербургская суть замысла в том, что даже влюбленный черт не смог осчастливить Веру и погубил ее. Благие порывы зла – все равно зло. (Здесь еще и спор с Гете, у которого Мефистофель говорит: «Я – силы часть, что вечно хочет зла и вечно совершает благо».) Пушкинский бес – душа Петербурга, который есть таким образом любящее зло. Вот ответ поэта.

А тайное имя Петрополиса было всегда одно и то же – Амстердам! Именно его было велено построить Доменико Трезини. Велено – исполнено.

Достоевский сделал попытку провести через прямоугольники Амстербурга древесное кольцо в духе московских кругов, соединить Летний сад, Марсово поле, деревья Таврического с зеленью Адмиралтейства и Исаакия извилистой бульварной полосой. Кривой линией поверх геометрии углов. Но попытка эта была мысленной.

Последним «словом» паркового искусства в конце века стал сад садиста, эстляндского барона Карла-Августа-Симеона-Генриха-Фридриха фон Нейман-Муциуса. Его творение находилось где-то в районе современного Керново, недалеко от Балтийского побережья. Пресытившись собственным парком, новый маркиз де Сад велел половину деревьев выкопать и посадить в те же ямы, только головой вниз, а корнями вверх. Велено – исполнено. И что же? Деревья в массе своей прижились! Корни кое-как пустили ветки, а кроны с грехом пополам превратились в корни.

Но вернемся в брошенный парк.

Если регулярную часть на верхней террасе смял еловый частокол и вал чертополоха, то в нижнем вольном парке, наоборот, соразмерность и величие остались прежними даже после того, как всласть набрали воздуха и размаха.

Врастали в небо колоссальные сосны. Поражали массой священные дубы во главе с одноруким трезубцем (теперь уже двузубцем). Благоухали вековые липы. Земля между стволами лежала чистой и ровной, осенью – под ковром палой листвы, зимой – под снежным покровом, летом – под иглами и травой. Странно, но алчный кустарник не захватывал полосы света и открытые пятна солнцепека, только кое-где встали тихие фонтаны шиповника – зеленые каскады в струистых чашечках цветов – да выше поднялись камышовые трубки на озерцах. Еще больше! Вот уже полвека, как парк хранил любимые черты капитанской внучки: так же вился коленами «галантир»; стояли веером семь кленов, «семеро братьев»; зеленели, обнявшись, «дуэлянты» – липы, розовела на закате телесной чешуей и золотой шелухой сосна – «одинокая мачта»; рокотал малахитовой тучей дуб Периклес.

Постепенно, сама собой, оживилась проточная вода в нижнем парке, просочились по линиям красоты родниковые побеги. Тривиальный гений покойного Сонцева снова воскрес, ряска облезла с прудов, и зеркала засияли на солнце.

В начале тридцатых годов здесь было решено открыть пансионат для полярных летчиков и вокруг устроить парк культурного отдыха. Так в парк вступила новая Красота.

На создание парка были мобилизованы студенты ВХУТЕИНа. Устьем малой пейзажной революции была конкретная дата – 7 ноября 1933 года, шестнадцатая годовщина Великого Октября. На работы были отведены один месяц каникул и месяц учебы. Студенты разместились в заброшенном крыле вместе с рабочими-строителями, которые начали ремонт особняка. Стоячую тишь разбудили перестуки топора и молотков. Среди рабочих находился и плотник Прогресс Молокоедов – отец последнего героя нашего повествования. Свое громкое имя он получил в семнадцатом, родившись в семье сельского активиста и агитатора. Революционные имена были в моде: Октябрина, Вилен, Нинель (читать с конца). Коминтерн… Вкус к звучности сельский плотник пронесет через всю жизнь, он и своего послевоенного сына назовет Авангардом. Но мы забежали вперед.

К запахам парка надолго примешался дух свежей краски, скипидара, олифы, вонь столярного клея, кипящего в котелках. Время было веселое и строгое. Первым делом сбили злащеных купидонов с беседки «лямур», а ее купол украсили макетом огромного подшипника… Когда-то Вольтер и иже с ним считали панацеей от всех бед просвещение, отныне панацеей была объявлена производительность труда.

Злащеные обрубки амуров были торжественно сожжены в ночном костре вместе с другой ненавистной символикой неравенства: орлами, дикторскими топориками и прочим деревянным хламом, который с гиком содрали со стен особняка. Новая красота говорила «нет и нет» дореволюционным изыскам. После беседки «билье-ду» настала очередь ганнибаловской колонны. Латинская надпись у основания – Hannibal – была сбита. Но вот что удивительно! Сам бюст на макушке был оставлен в покое. Строгие юноши и девушки решили (и правильно), что общий абстрактный облик полководца вполне сгодится для олицетворения другого героя человеческой истории – товарища Августа Бебеля. Кроме того, бюста самого Бебеля под рукой не имелось. Ограничились тем, что крупно красными буквами – сверху вниз – написали по всей колонне:

«Вечная слава революционеру Бебелю!» В этой грубоватой подделке есть один интересный элемент новой красоты: бедность вынуждала ее пользоваться старыми знаками для выражения новых идей. Бебель в античном шлеме?.. Здесь, конечно, таилось противоречие, но до поры до времени оно было скрыто.

К 16-й годовщине Октября парк преобразился. Крестьян, съехавшихся из окрестных колхозов, и рабочих писчебумажной фабрики имени Коминтерна из поселка Новая Балка (быв. Ганнибаловка) встречала триумфальная арка с лучистой звездой на горбу. День шел к вечеру, и арка была озарена лучом прожектора. Вообще, электрический свет был самой ударной силой торжества. Арка, аллеи и фасад особняка были иллюминированы сотнями лампочек. Крышу венчала грандиозная фанерная композиция из трех объемных коней, влекущих триумфальную колесницу с фигурой Свободы. Свобода держала в поднятой руке пальмовую ветвь, а на колеснице было начертано: СССР. За ней мигал огнями ДнепроГЭС. Слева и справа от квадриги высились силуэты трактора и аэроплана. «Даешь аэропосевы!» Весь фасад был задрапирован кумачовыми полотнищами. Что ж, это было мощное зрелище счастья, отсветы которого дошли и до современного поколения.

Установленные на столбах громкоговорители передавали марши, в них сверкали сила и энтузиазм масс. Люди пели легко, свободно, хором. На фронтоне в электроогнях сиял портрет вождя – символ общего братства, человек-идея и идеал. Сам парк, его деревья никто не тронул, лишь была расчищена от подроста главная аллея да несколько елок у арки обтянули кумачовыми транспарантами: «Искореним бескультурье!» и «Смерть угнетателям!». Новая красота игнорировала окружающее, не замечала его, целью ее, как и раньше, был прежде всего человек, его воспитание, его душа, его самочувствие. Снова и снова эстетика власти пыталась решить нашу отечественную квадратуру круга: силой привить дух свободы, и эпиграфом ко всей этой новизне прочно встала мысль Максимилиана Робеспьера (которого Пушкин называл сентиментальным тигром Французской революции) о том, что массы должны внешне проявить себя, а это возможно лишь тогда, когда они сами для себя являются зрелищем. Тем самым, например, парк как зрелище не принимался в расчет, он был всего лишь фоном к самолюбованию праздничных масс. Так, целью новой культуры стала не гармония с миром, а контраст. Но и тут не обошлось без противоречия – победа как бы постоянно нуждалась в контрасте, в диссонансе; для выгодного сравнения рай стал жадно нуждаться в преисподней. И сравнение это стало постоянной величиной, вектором жизни-сравнения. Между добром и злом наметилась прочная пуповина, первое нуждалось в последнем.

По робеспьеровской формуле (быть зрелищем для самого себя) вся власть в обществе отныне отдавалась Красоте. В первую очередь красоте организованных масс на фоне организованного (в тон) пространства, красоте солидарного вида. Эстетика получала неограниченные права над зрелищем-бытием. В такой крупной ставке на жизнеустройство по законам красоты было много не только от века Екатерины, но и от идей Уильяма Мориса, изложенных в социально-утопическом романе «Вести ниоткуда, или Эпоха счастья». Стремление к красоте понималось всеми как стремление к наивысшей социальной справедливости, где человек был главным трофеем революции…

Но вернемся в агитпарк. Как ни старались вхутеиновцы, но все ж таки им не удалось довести отрицание прошлого до совершенства и убежать старых форм. Квадрига, пальмовая ветвь в руке Свободы, огненный ангел Революции (крашеная фанера) с мечом на куполе разрушенной часовни – все это была прежняя символика. Молодые революционеры поспешили объявить всю прошлую историю России – банкротством. Но тогда откуда взялся социальный триумф? Почему естественное историческое развитие России от гнета к свободе, ее дооктябрьское существование отменяли ради некоего пустого места, на коем воздвиглась триумфальная арка? При таком подходе Октябрьский поворот становился аномалией, а не законным итогом социальной эволюции. Впрочем, петроградский период революции имел свое начало и конец; когда столицей государства рабочих и крестьян снова стал «третий Рим» и «второй Царьград» – Москва, отношение к прошлому стало постепенно меняться. Москва и Петербург снова столкнулись, но теперь уже в лоне общей идеи: московские годовые кольца наложились на петроградскую сетку. Это было драматическое взаимовторжение, черты которого (Москваполь) можно обнаружить повсюду.