GENIUS LOCI. Повесть о парке — страница 19 из 27

От Петербурга на парк ложилась тень первого петровского Летнего сада. И там тоже были сильны идеи воспитания масс, правда, дворянских, и там был силен культ голой пользы от идеала, и тогда (и теперь) властная рука зачеркивала устаревшие буковки. Тогда – ижицу, теперь – фиту и ять.

От Москвы на парк Аннибала роняло тень нечто совершенно иное – по существу, парк культуры и отдыха имени Бебеля строился по эталону, который возник в 1923 году на берегу Москвы-реки, у бывшего Нескучного сада. Речь – о Всероссийской сельскохозяйственной и кустарно-промышленной выставке, где был наскоро сооружен из фанеры и дерева недолговечный ансамбль выставочных павильонов «Махорка», «Красная Нива» и других… Это был макет народной победы. Здесь впервые был воплощен пафос социалистического триумфа, идея представительства перед капиталистическим окружением в виде выставки, мысль об организации масс в свидетелей побед. Культу голой пользы сегодняшнему дню (Петр) был противопоставлен романтический культ пользы будущему (Сталин).

Но и тут не обошлось без Екатерины Великой. В нашей истории именно она была первой по части организации выставок викторий. Еще в 1774 году, когда была закончена победоносная война России против Турции, явился на свет ее императорский план о гигантском празднестве. На помпу были брошены прямо-таки бешеные деньги, и вот на Ходынском поле в Москве гений Баженова создает целые здания в виде покоренных турецких крепостей и военных кораблей. На земле была изображена огромная карта Крыма и проч., и проч. Главное здесь то, что Ходынское увеселение и его колоссы были только лишь видимостью, знаком или фикцией бытия и ничем больше. Постройки Баженова носили временный характер.

И опять повторяется застарелая болезнь отечества – «ссора ума с глазами и чувствами». Снова человек натыкается на зловещую декорацию жизни в стиле покойного Гонзаго. До каких пор? Время для парадной выставки – 1924 год – было совсем неподходящим, но так был силен энтузиазм власти и жажда самоутверждения, что победу хотелось показать всем немедленно. Но ведь идея показа противоречива, есть у нее, например, такая неприятная сторона: выставка – это всегда некий итог, он абсолютно противопоказан началу. Стоит только объявить жизнь выставкой достижений, как она омертвляется до суммы экспонатов, где человек всего лишь доказательство прав у власти, а бытие переходит в подчинение не экономическим законам, а правилам показательности, то есть бытие, по существу, подчиняется эстетическим принципам.

Вывод: мы живем в государстве-эстетике.

Итак, не «страна», а – «выставка».

Не «человек», а «трофей революции», со всей вытекающей отсюда – как следствие, кровью.

И только извечные российские временность и шаткость построек – спасение от идеалов власти и искусства силы. Так, самым первым памятником революции в Москве стал гипсовый бюст Робеспьера у Кремлевской стены. На брезгливых губах Максимильена каменело его знаменитое кредо высшей справедливости: только революционная убежденность судьи – основание для приговора… что ж, первый памятник первым же и рассыпался, а вот кредо оказалось покрепче. Высшей справедливости всегда сопутствуют высшие меры.

Кончился праздник в парке, и уже утром 8 ноября были сняты с фасада полотнища и гирлянды. Все было вновь брошено. Дожди и снег подпортили фанерную квадригу Свободы настолько, что весной ее пришлось снять. Подгнил и завалился и ангел с карающим мечом, который стоял на макушке заколоченной часовни. Дольше всех держался подшипник на куполе беседки «лямур», но через год, в одну грозовую ночь, и ему пришел конец, порыв ветра сорвал фанерный барабан и долго крутил в воздухе, пока не сбросил в овраг. Снова делу не хватило добротности. Единственное утешение: нет прочности у добра, но ведь и у зла тоже. От всего поспешного великолепия осталось только восемь непонятных букв на фронтоне: РОТ-ФРОНТ… но кто сегодня сумеет расшифровать, что они значат? Кто прочтет это «мене текел фарес»?

Но буквы были вырезаны из жести, вбиты в камень саженными гвоздями и выкрашены самой алой краской. Буквы кричали, орали, взывали к чувствам… революция вновь (как при Петре, Павле и других реформаторах) становилась прежде всего словотворчеством. Слова окружали человека, цифры превращали в единицы хранения, а над головой звездами всходили круглые даты, и все они просили крови.

Только однажды капли из водопада крови забрызгали белые цветы парковой гортензии. Капли были черным-черны, потому что случилось это июньской ночью тридцать седьмого года. В ворота под каменной аркой шумно въехал «воронок» и, шаря лучами фар, проехал в глубь заброшенного парка, остановился; вышли четверо в кожанках, огляделись, тихо покурили папироски, затем как-то бегло вынесли свернутый рулон брезента, развернули по земле в той стороне, куда светили фары, в двух шагах от гортензии, которая пылала в лучах фар пятнами сочных беломраморных цветов. Делали все молча, а если и говорили – вполголоса. Тут стал накрапывать мелкий ночной дождь. Четверка заторопилась и поспешно вывела из фургона двоих в штатском. Мужчину и женщину. Штатские были одеты не по-летнему: мужчина в пыльнике, женщина в габардиновом пальто-реглане. Она не верила, что наступил конец, и страшно вскрикнула, увидев ярко озаренную гортензию и расстеленный брезент, который показался ей огромной квадратной яминой. Ей приказали молчать и сесть на землю, она подчинилась, тогда палачи поставили за ней на колени мужчину. Его лицо было в кровь разбито, он был вял и похож на пьяного. Стреляли почти одновременно, в упор, женщине – в затылок, мужчине – в висок. От выстрелов в парке проснулось воронье, и в темноте поднялся истошный грай. Женщину умертвил самый молодой из четверых, и после выстрела его вдруг вырвало. Над ним тихо посмеялись: он был из новичков и сегодня проходил оперативное крещение. Когда тела завернули в брезент, новичок отошел в сторону и, отломив ветку погуще, принялся стирать с защитного галифе блевотину и брызги крови – он слишком близко встал во время выстрела. Фамилия новичка была Балашов, и он хорошо знал застреленную Алину Юдину. Они были детьми революции, когда-то вместе учились на рабфаке, вместе вступали в комсомол, дружили, было им тогда по двадцать лет, и Алина стала его первой женщиной. Потом их пути разошлись. Они не виделись десять лет и встретились всего лишь час назад в фургоне «воронка». Балашов знал, что сегодня особый случай – ликвидация по спецсписку «при попытке бегства во время этапирования», но кого повезут в расход, понятия не имел, и, увидев Алину, страшно испугался. Он боялся, что она при всех узнает его, но та – слава Богу – молчала, только пару раз ошпарила взглядом огромных фосфорических глаз. Он с облегчением решил, что она его не узнала, но ошибся: когда стал доставать из кобуры пистолет, Алина негромко сказала: «Ну, здравствуй, Колька…» Тут-то он и выстрелил, чтобы никто не услышал этих слов. В ее голове, в гуще черных волос, открылась красная роза…

Почистив галифе, Балашов помочился в кустах. Воронье стихло. От спецмашины донеслось злое бибиканье шофера. Застегиваясь на ходу, Балашов побежал к «воронку». Изнасилованная ветка гортензии с измочаленными в крови цветами – вот и все, что осталось на земле от любви двух комсомольцев. Да еще незримый водоворот ужаса, который закружил с тех пор в этом месте. Омут смерти.

В «воронке» Балашов узнал, что в брезентовом тюке на полу машины – муж и жена. Алина вышла замуж за политкаторжанина.

Больше брызги крови от алого водопада в парк не долетали. И до начала войны ни один выстрел не пугал его тишины. Может быть, только чаще стали мелькать красный, багровый и алый цвета – в бутонах диких роз, в листьях осенних кленов, в чащах калины, в лепестках пионов. Парк продолжал жить зеленой жизнью. Птицы все так же горячо пели в кустах, и ветки качались от ветра, грозы брели на чуткую массу и щупали молнией кончики сучьев, острия стволов. Омут смерти окружили веера траурных папоротников, пахучие звездочки намогильных флоксов, изломанные мечи красоднева.

Гортензия, растущая на дне невидимой могилы, зачахла; осыпались белые душистые глаза, почернели и скукожились когда-то глянцевитые ветки.

Остался и след от рокового брезента, на квадратном ожоге выросли сотни мелких зеленых крестов барвинок, да кое-где поднялись страшные стебли вороньего глаза, увенчанные одинокими черными ягодами.

В конце тридцатых годов в парк вновь явились люди, старый особняк оброс строительными лесами, а к августу 1940 года, к Дню Воздушного Флота, здесь открылся пансионат для летчиков. На макушке ганнибаловской колонны вместо головы в античном шлеме появилась модель самолета ПО-2.

Новые идеалы сделали парк раем товарищей. От революционного романтизма двадцатых годов, минуя триумфальный классицизм, Красота пришла к пионерскому ампиру… На аллеях и дорожках верхней и нижней террасы появились культбойцы той легендарной армии из гипса и бронзы, которая перед самой войной успешно оккупировала наши сады, парки культуры и отдыха, проспекты и стадионы. Расстроенные арьергарды той армии дошли и до наших времен. Особенно в провинции. Нет-нет, да и увидишь где-нибудь в пристанционном палисаднике фигуру легендарной пловчихи с веслом, точнее, без весла, с железной проволокой, на которой болтается отбитая рука. Фигуры эти известны: футболист в гетрах с мячом у правой ноги, колхозница с каменным снопом пшеницы на плече, пионер, дующий в гипсовый горн или отдающий рукой салют, дискобол, летчик в авиашлеме с ладонью у глаз, пограничник с собакой, крашенный серебряной «бронзой»… плюс цветники в виде пятиконечной звезды, клумбы из цветочных букв: И, В, С или С, Т, А, Л, И и Н. Иногда среди скульптурных шеренг появлялся курчавый мальчик, облокотившийся локотком на гипсовую тумбу – образцом для ваятеля (редкий случай в искусстве) послужила фотография маленького Володи Ульянова из семейного альбома. А принимал спортивный парад новой красоты сам вождь, в неизменно бронзовом кителе и сапогах. Он на две головы возвышался над прочими фигурами и приветствовал протянутой рукой. Пионерский ампир был смешон… и все же, все же в нем был свой смысл. Да, ему порядком досталось от наших эстетов. За пошлость и помпу. Пожалуй, иронии хватило чересчур. В цене всегда неоценочное знание, истина ничего не имеет против личностей. Нельзя, скажем, начать изучение предмета с негативной наклейки: фу, впечатлионизм (импрессионизм), фу, формализм… В конце концов оценочный оттенок бесславно смывается. Так вот, мало кто заметил, что юность вкуса воплотила в себе идеалы совсем иного, чем прежде, порядка.