Гения убить недостаточно — страница 10 из 31

«И как он, дурак, нарвался на штырь? И как раз ведь в темя, в самый материнский родничок хватило!» – обнаружил событие Пухов.


Откуда у существа языка Платонова эта уверенная беспечальность в словах о смерти? Оттуда же, откуда она в словах просветленных, блаженных; в словах Священных Писаний Запада и Востока.

«Не проявлены существа вначале, проявлены в середине, не проявлены также в исходе; какая в этом печаль, Бхарата?» – говорит Кришна Арджуне, павшему духом, выронившему на дно колесницы оружие от человеческого ужаса, от страшной мысли, что вот сейчас он должен умертвить на Поле Куру в братоубийственной битве своих родных и близких.

Должна была быть какая-то очень важная причина, чтобы язык заговорил так, как он заговорил у Платонова – не принимая в расчет уязвимое сознание проявленных существ.

Искать эту причину мы можем только в известном Платонове, то есть в его личной, заключенной в индивидуум жизни, которая длилась с 1899 по 1951 год. Но причина остается недоступной. Потому что она в другом Платонове. В том неисследимом существе, жизнь которого уходит в бесконечность по обе стороны от этих дат.

Вероятно, именно с этим другим Платоновым – Платоновым-существом – Платонов-человек встретился однажды в 1927 году в Тамбове.

Чуждый всякого мистицизма, он описал эту встречу в письме к жене детально и ошеломленно, настаивая на сугубой серьезности своего сообщения.

Вот оно:


Два дня назад я пережил большой ужас. Проснувшись ночью (у меня неудобная жесткая кровать) – ночь слабо светилась поздней луной, – я увидел за столом у печки, где обычно сижу я, самого себя. Это не ужас, Маша, а нечто более серьезное. Лежа в постели, я увидел, как за столом сидел тот же я и, полуулыбаясь, быстро писал. Причем то я, которое писало, ни разу не подняло головы и я не увидел у него своих глаз. Когда я хотел вскочить или крикнуть, то ничего во мне не послушалось. Я перевел глаза в окно, но увидел там обычное смутное ночное небо. Глянув на прежнее место, себя я там не заметил. В первый раз я посмотрел на себя живого – с неясной и двусмысленной улыбкой, в бесцветном ночном сумраке. До сих пор я не могу отделаться от этого видения, и жуткое предчувствие не оставляет меня. Есть много поразительного на свете. Но это – больше всякого чуда.


Нет нужды и возможности комментировать эти слова. Лишь на одно обстоятельство следует здесь обратить внимание. Мы уже говорили в начале о соответствии Платонова существу языка Платонова. Спросим теперь: что делало в Тамбове за письменным столом у печки таинственное существо, которое не только обликом, но и духом (ибо Платонов ясно видел в нем свое я) соответствовало Платонову? Мыслило ли оно, строило, любило?

Оно полуулыбалось и быстро писало, не показывая своих глаз. И это все, что мы знаем о нем.

Книга для комментариев на скрипке

С какой-то точки зрения было бы лучше, если бы записных книжек Платонова не существовало в природе. Достаточно и того, что Платонов оставил в мире прозу, которая принадлежит к разряду самых непостижимых явлений духа. К этой привычной непостижимости, терзающей и вдохновляющей разноязыких исследователей, прибавлена новая непостижимость.

Двадцать четыре записные книжки Платонова 1921–1944 годов, изданные в свое время в полном объеме[27], не прекратят споры вокруг романов Платонова. Потому что и сами эти книжки, собранные в один том, читаются как роман – предельно откровенный роман Платонова о Платонове.

Предельно здесь не означает очень. Речь идет именно о пределе, дальше которого продвинуться невозможно. Мы имеем дело с источником, который максимально близко подводит нас к тайнам мышления, мироощущения и языка Платонова. Записные книжки содержат в себе всё, что мы можем знать о писателе, – его сны и детские воспоминания, мимолетные и неотступные мысли, свернутые в кокон сюжеты, экспозиции и наброски к написанным и ненаписанным произведениям, заметки о поездках по стране, технические чертежи и схемы, размышления о Боге и революции.

И тем не менее – всё нужно понимать в том смысле, что не больше. Платонов не вел дневников. У него не было своего Душана Петровича Маковицкого, то есть такого добродетельного и аккуратного гения, который бы составлял по горячим следам хронику жизни писателя наподобие «Яснополянских записок». Никакие воспоминания современников не способны сообщить о Платонове ничего существенного, если, конечно, не считать в высшей степени существенным тот факт, что все современники, писавшие о Платонове, твердили в один голос об одном и том же – о его «поражающей воображение неразговорчивости».

Что ж, если бы Платонов заговорил с потенциальными воспоминателями в том духе, в каком он говорил наедине с собою в записных книжках, то это, вероятно, не только поразило, но и парализовало бы их воображение.

Во всяком случае, воображение перестает работать в обычном режиме, когда читаешь, например, вот эту запись, сделанную Платоновым в 1942 году:


Щенок Филька в Уфе:

один, без имущества, лежит на полу на холоде. Все, что можно сделать в таком состоянии, – весь инструмент должен заключаться лишь в собственном живом туловище: ни бумаги, ни пера!!


Воображение, если оно только мгновенно не станет на какой-то особый путь восприятия реальности, вынуждено будет задавать здесь на каждом шагу вопросы. Что значит – «в таком состоянии»? Щенок это что – состояние? В каком смысле? В том смысле, что щенок – это проявление, воплощение чего-то или кого-то, находящегося теперь в состоянии (теле) щенка? Тогда – кого и чего? Души животного? Или некоего тонкого невидимого духа, подобного Атману, который, согласно великой формуле Упанишад – tat tvam asi (буквально: то – ты еси, или всё живущее – это ты), – пронизывает, не меняя своей изначальной сущности, любое «живое туловище», какую бы зримую форму оно ни имело и кому бы ни принадлежало – щенку Фильке, который «лежит на полу на холоде», или русскому писателю Платонову, который смотрит на этого щенка. Смотрит каким-то очень странным способом, видит его каким-то особым зрением – не ощущая никакой разницы между ним и собой, кроме разницы в удобстве туловищ. У щенка туловище неудобное. Неудобное для чего? Для того, чтобы что-то «сделать в таком состоянии». А что, собственно говоря, должен делать Филька? Он должен пользоваться «инструментом». Каким, с какой целью? У Фильки нет «ни бумаги, ни пера!!» Об этих – писательских – инструментах идет речь. Щенку чрезвычайно трудно делать то же самое, что делает, находясь в удобном для этого туловище, писатель Платонов. Щенок не может взять перо и писать им по бумаге. Но почему щенок Филька должен писать?! Почему в нем вообще должна подозреваться (или прозреваться) такая способность? Потому что – tat tvam asi. Потому что – всепроникающий дух. И потому что в «живом туловище» Платонова этот дух обладает неизбежным индивидуальным свойством, которое заключается в том, что дух постоянно совершает особую земную работу – он мыслит и пишет, и более естественной работы в любом другом туловище – пусть даже и щенка Фильки – для себя не представляет, хотя явственно видит себя в щенке. «Этот Атман, скрытый во всех существах, не проявляется, но острым и тонким рассудком его видят проницательные», – говорит Катха-упанишада.

«Люди и животные одни существа: среди животных есть морально даже более высокие существа, чем люди. Не лестница эволюции, а смешение живых существ, общий конгломерат». Это уже слова Платонова из записной книжки 1939 года, и смысл их таков, что они могли бы беспрепятственно войти в любую из Упанишад.

Комментировать некоторые записи Платонова, не выходя за рамки академического благоразумия, невозможно. В самом деле, способен ли кто-нибудь уверенно объяснить, о чем думал, что чувствовал, что видел и что подразумевал Платонов, когда вписывал в записные книжки такие слова:


Великая старуха руководит миром.


Сторож центра мира (ребенок на бумагах).


Мучение вещества.


Рыбы дышат ветром, останавливающимся в воде.


Для того, кто понимает, – вселенная не существует.


Лучшим комментарием к подобным изречениям была бы, пожалуй, пометка самого же Платонова, сделанная им в записной книжке 1931–1932 годов по неизвестному поводу: «Все это рассказать нельзя – можно только на скрипке сыграть!»

Записей, о которых предпочтительнее было бы не говорить, а играть на скрипке, в книге немало. К ним можно отнести и те, в которых зафиксированы обособленные образы:


Стерва-белоглазка.


Мальчик-горбун.


Костлявая земля.


Кот, топающий ногами.


Эти записи не поддаются комментарию по другой причине – не потому, что комментарий невозможен, а потому, что они обладают такой же художественной самодостаточностью, какая свойственна, скажем, японским хокку.


Мальчик целует свое отображение в стекле.


Идет древний старик и беспрерывно кланяется.


Звезды над темным лесом и белой, снежной землей.


Летчик в воздухе один с машиной, как монах, как святой техники.


Иногда язык в записных книжках достигает у Платонова предельной плотности. И тогда в записях, как в сдавленном веществе, возникает потенция взрыва – развертывания мгновенных образов в рассказы, повести, романы:


Старуха 82 лет, ведьма, спит от голода, пьет от голода воду, увидя ребят, детей – вся сияет!

Прекрасная, милая жизнь! Возраста нет!

А ребята от нее бегут.


Любовь: она на 4 этаже, он снизу.

Он: Плюнь, ну плюнь сюда!

Она плюет.

Он ловит плевок в ладонь и съедает его.


Слепой спит, обняв кошку, всю ночь. Утром ласкает цыпленка, живущего под загнеткой; он пищит от одиночества без слепого.


Баба, которая такая по характеру, что сама себе делает аборты.


Пожалуй, отдельной исследовательской (а может быть, драматургической или кинематографической) работы заслуживают записи, в которых выражаются дух и тональность времени. Это обрывки разговоров, слышанных Платоновым на улице, в трамвае, в пригородном поезде, в учреждениях; это «агитки» и лозунги; это фрагменты выступлений и отчетов на всевозможных собраниях, – словом, это язык, на кото