Гения убить недостаточно — страница 21 из 31

Только что от меня ушел Эд, а я заканчиваю старый год в гриппе и, хотя вид у меня так себе, я полон надежд. Последние унылые формальности, связанные с подписанием контракта, уже позади, и теперь я связан обязательствами крепко и напрочь. Это рождает во мне странное чувство опустошенности, я понимаю важность момента и более, чем когда-либо, проникнут пониманием своей ответственности. Впрочем, на определенных этапах нашей жизни нам полезно испытывать такие ощущения – пустоты, полного одиночества и необходимости начинать сначала. Это пустота жизни, а не смерти – передо мной открывается новый мир, и мне приятно, что Вы за меня молитесь.


Вулф ошибался. Ему открывалась именно пустота смерти в трехкомнатном номере отеля «Челси» после подписания судьбоносного контракта. До того как она открылась ему окончательно, он успел научиться проделывать с «бурным потоком» своего письма ту самую операцию, к которой его призывал Де Вото, считая ее чрезвычайно полезной, – научился «надевать корсет на свою прозу». Редактор Эдвард Эсвелл, работавший в издательстве «Харпер» с двумя вулфовскими романами «Паутина и скала» и «Домой возврата нет», говорил об этих «усовершенствованиях» в прозе Вулфа менее образно, но в сущности точно: «В последних его книгах уже видны плоды строгого самоконтроля».

Вулф также успел сменить имя главного героя своей всеобъемлющей Книги, в которой он стремился показать через жизнеописание Юджина Ганта «всю ткань Вселенной», – этот герой, с которым его «Ангел» оторвался от земли и принес ему мировую славу, стал Джорджем Уэббером. Смена имени протагониста была неотъемлемой частью всё той же операции «надевания корсета» и актов «строго самоконтроля». Как писал Эдвард Эсвелл, у Вулфа «выработался более объективный взгляд на себя и на свою работу: по собственному его выражению, он перестал быть Юджином Гантом. Он начал, по его словам, ненавидеть самое имя Юджин и искал новое имя, чтобы поднять его как флаг, знак освобождения от прошлого “я”».

Освобождение от Юджина Ганта, перекраивание его в Джорджа Уэббера, было «ужасной ошибкой» и «отступлением от великого замысла», как охарактеризовал это впоследствии Максвелл Перкинс.

Освобождение от пустоты жизни пришло к Вулфу в начале осени 1938 года.

Во время турне по западным штатам он заболел воспалением легких. Болезнь при его могучем телосложении и общей витальности организма никому, в том числе и ему, не казалась опасной. После трех недель лечения в больнице «Провиденс» в Сиэтле, где за ним ухаживала его сестра Мейбл, он был выписан. Рентген легких показал, что воспалительное затемнение, которое было величиной со шляпу, уменьшилось до размеров долларовой монеты. Вулф похудел на 25 килограммов – сестре, забиравшей его из госпиталя, пришлось стягивать пояс его штанов булавками. Но Вулф радовался приобретенной стройности, радовался возвращению к жизни, шутил, возбужденно обсуждал с сестрой любимые блюда.

Мейбл привезла его на машине в заранее арендованные в Сиэтле апартаменты. Он почувствовал слабость и уснул, попросив приготовить ему еду. Пока сестра готовила, а Вулф спал, из клиники «Провиденс» пришла телеграмма. Врачи сообщали, что после обработки и изучения рентгеновских снимков головы, которые были сделаны формально при выписке из больницы, у Вулфа обнаружено обширное воспаление мозга – результат туберкулезного менингита, вызванного, в свою очередь, перенесенным воспалением легких.

Когда в их апартаменты приехал приглашенный сестрой доктор Джордж Свифт, самый знаменитый на Западе США невролог и страстный поклонник вулфовской прозы, Вулф ничего не знал о полученной телеграмме и диагнозе. Свифт спросил, может ли он осмотреть его. Вулф ответил, что он в полном порядке и собирается в ближайшие дни продолжить свое путешествие по Западу. Но все же согласился на осмотр, после которого доктор Свифт сказал, что ехать Вулфу нужно сейчас же, сегодня вечером – на Восток, в Балтимор, в госпиталь Джона Хопкинса, к известному нейрохирургу Уолтеру Денди для срочной операции.

Сестра Мэйбл вместе с медицинским работником везла его в Балтимор на поезде через весь континент. Вулф в дороге почти не спал. В Чикаго к ним присоединилась его мать Джулия, уже обо всем извещенная. Они продолжили путь, и 6 сентября Вулф оказался в госпитале Джона Хопкинса в Балтиморе – в том самом госпитале, где умер, борясь с раком, его отец и где смерть настигла и старого каменотеса Оливера, родителя его бессмертного Юджина Ганта.

В этом же госпитале 15 сентября 1938 года после операции на мозге, проведенной Уолтером Денди, – шанс на ее успех, как заранее предупредил хирург, был один к двадцати, – умер и автор романа «Взгляни на дом свой, ангел».

Ангелу по имени Максвелл Перкинс он успел написать до своей смерти следующее:


Я всего лишь горстка праха, но у меня такое чувство, будто приоткрылось окно, и я увидел жизнь, о которой раньше и не подозревал. И если я выкарабкаюсь из этой переделки, то, видит Бог, это пойдет мне на пользу, не могу это как следует объяснить, но я уверен, что сделаюсь глубже и мудрее. Если я стану на ноги и выйду отсюда, то понадобятся месяцы, чтобы я мог вернуться в строй, но только бы мне стать на ноги, и я непременно вернусь.

Писатель и пространство

Человеку свойственно разделять пространство на части. Об этом свидетельствуют все мифологии мира, в особенности скандинавская, оказавшая влияние на сознание русских в домонгольский период. Мидгард, Утгард, Ванахейм, Асгард, Хель – это не просто мифологические локусы, расположенные в разных сторонах света, но еще и принципиально разные пространства, которые обладают таким устройством, что переход из одного в другое либо невозможен, либо опасен и возможен только путем различных превращений и смерти. Обитатель Мидгарда – среднего пространства, обжитого людьми, – просто физически не способен обитать в Утгарде, где пространство благоприятно для карликов, великанов и демонов. А этим последним будет невыносим Мидгард или Асгард – мир богов и героев. Однако впоследствии в сознании русских утвердилось вовсе не то ощущение мирового пространства, которое зафиксировано в скандинавских мифах и которое предполагало отгороженность, замкнутость, о чем говорит сам скандинавский корень gard (огороженный), входящий в состав названий мифологических локусов.

Но прежде чем установить, какое именно ощущение пространства поселилось на многие века в сознании русских, хочу рассказать небольшую историю. Ее героем был профессор Токийского университета Икуо Камэяма, побывавший у меня в гостях в середине 1990-х. Мы говорили о японском искусстве. Я заверял профессора, что поэзия Басё, живопись Утамаро, проза Акутагавы и Кавабаты всегда оказывали на меня очень сильное воздействие. Об этом у нас шла речь. В какой-то момент разговор случайно коснулся проблемы спорных территорий на островах Курильского архипелага. До 1875 года архипелагом владела Россия, потом – Япония в обмен на Южный Сахалин, после Второй мировой войны – снова Россия по Сан-Францисской конвенции. История длинная и запутанная.

Японский профессор спросил у меня, как я лично отношусь к тому, чтобы Россия вернула Японии четыре южных острова из архипелага, которые стали камнем преткновения русско-японской политики.

У меня не было никаких оснований смотреть на этот вопрос с личной точки зрения. Я ответил японскому профессору, что в моих мыслях о пространстве Курильские острова никогда не являлись мне на ум. Я также сказал ему, что пространство как феномен чисто политический интересует меня мало. Суждения русских или японских политиков о пространстве не обладают для меня такой же ценностью, как суждения Канта или Бергсона.

Но если речь идет о моем личном отношении, то меня интересует проблема воздействия различных пространств и территорий на процессы творчества. В связи с этим я тоже задал вопрос японскому профессору. «Как вы считаете, – спросил я, – если бы исторически сложилось так, что Восточной Сибирью владела бы не Россия, а Япония, что произошло бы в сознании японцев? Смогли бы они сочинять лаконичные трехстишия – хайку, создавать крохотные скульптурки – нецке, любоваться цветущими сакурами? Продолжали бы они испытывать то, что в Японии называется моно-но аварэ – печальное очарование бытия?»

Икуо Камэяма ответил мне вот что: «Большое спасибо. Даже думать о таком гигантском пространстве тяжело. Оно убило бы японскую душу».

Феномен государственного пространства России

То обширное пространство, которое занимала императорская Россия, а затем СССР, впервые в полном объеме было организовано в строгую государственную систему монголами.

Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить географические карты трех империй – Монгольской, основанной Чингисханом, Российской, основанной Петром I, и Советской, основанной Лениным. Образ государства, очерченный этими картами, почти совпадает. Конечно, Монгольская империя несколько превосходила по размерам Российскую и Советскую. Но именно она вычленила в качестве единого государства, устроенного по принципу тотальной деспотии и жесткого администрирования, ту огромную область мира, которую впоследствии занимали Россия и СССР. Эту область некоторые российские историки (Георгий Вернадский, Эренджен Хара-Даван) называют монголосферой, или монгольской ойкуменой.



После разговора с японским профессором я часто вспоминал один его вопрос – почему русские с такой легкостью относятся к этим необъятным пространствам, способным убивать душу?

Думаю, что ответ на этот вопрос существует.

Одно из главных ощущений, которое русское сознание унаследовало от монголов и от их философии кочевников, это невозмутимое восприятие гигантских пространств.

Именно монголы времен Монгольской империи отличались тем, что без всякого душевного смятения смотрели на пространство мира. Мало того, они помышляли создать некую универсальную империю на всей поверхности Земли. Ни больше ни меньше. Уже начиная с Чингисхана верховные правители Монголии называли себя в своих грамотах «Императорами Мира». И это был абсолютно осознанный титул. Подразумевались в точном смысле весь мир и все человечество.