Генка Пыжов — первый житель Братска — страница 26 из 29

— А тебе чего надо? Катись отсюда колбасой!

Деримедведь с первого же слова оборвал этого нахала. Бросил топор из руки в руку, как игрушку, и сказал:

— Что он тебе — на мозоль наступил? Пусть стоит, учится.

Как раз в это время навстречу катил по ледяным торосам двадцатипятитонный самосвал. Ну просто дом. Если даже на цыпочки станешь, до верхушки колеса рукой не дотянешься. Шоферы в такие самосвалы по специальным лестницам залезают. Иначе туда никак не заберешься. Мальчишка-плотник увидел самосвал и даже рот от удивления разинул. Наверняка новичок, пескарь мелководный. Наша Люська и то на эти самосвалы никакого внимания не обращает. Едут — и пусть себе едут.

Так вот, разинул рот этот пескарь и ничего на свете не слышит. А Деримедведь кричит:

— Подай гвозди! Гвозди, я тебе говорю, подай!

Будто сговорившись, мы все втроем — Степка, Люська и я — бросились к ящику с гвоздями. Тянем каждый в свою сторону» как лебедь, рак да щука. Люська даже покраснела вся. Шипит на нас:

— Пустите сейчас же! Я вам авторитетно говорю!

Так мы втроем и притащили ящик.

Деримедведь набрал гвоздей в горсть и давай в бревна заколачивать. Только шляпки поблескивают, как пуговицы на рубашке, — одна возле другой.

Заколотил Деримедведь гвозди и снова командует:

— Катите бревно сюда! Жив-ва!

Прикатили мы одно бревно, второе, третье, четвертое. А на мальчишку — помощника плотника даже и не смотрим. Знай наших! Вот мы какие! А что?

Часа два бревна подтаскивали. Измучились все — просто ужас! Даже полушубки расстегнули. Под овчиной, как в бане, дымно, горячо.

Можете верить, а можете нет, дело ваше, но мы свой ряж построили быстрее, чем остальные плотники. Можете об этом у самого Деримедведя спросить. Скажет.

Когда ряж был полностью готов, Деримедведь вытер ладонью лоб, воткнул топор за пояс и сказал:

— Шабаш, хлопцы! Спасибо за службу.

После того как мы пошабашили, Деримедведь пригласил всех в тепляк — небольшой деревянный сарайчик, построенный на льду Ангары. Посреди сарайчика горит железная печка. На стенах серебрится иней. Тепло, тихо. Под бревенчатым полом потрескивает лед и слышится, как где-то в глубине Ангара ворочает по дну тяжелые валуны.

Мы сели на шершавые, неоструганные скамейки, которые стояли вдоль стены, протянули ноги к огню. Деримедведь снял телогрейку и остался в гимнастерке. Он подкрутил вторую половину уса, расчесал слипшиеся волосы и стал вдруг каким-то обновленным, я даже сказал бы— красивым.

— Сейчас полдневать будем, — сказал он, заправляя гимнастерку под ремень.

Он снял с гвоздика мешочек, вынул оттуда полбуханки хлеба и кусок сала. Ножа у Деримедведя не оказалось, и он разрезал хлеб своим острым, как бритва, плотничьим топором.

— Вы не беспокойтесь, — сказал я, когда плотник протянул мне хлеб. — Я сегодня уже завтракал.

— То дома, а то здесь. Бери, если дают. Деримедведь ел хлеб не торопясь, повертывая ломоть то одной, то другой стороной, будто выбирая самое вкусное место.

— Ну что, хорош хлеб? — спросил он.

Хлеб, по-моему, был как хлеб. Только замерз немного и таял на языке, как мороженое.

— Ничего, — сказал я, — есть можно.

— То есть как это — ничего? — удивился Деримедведь и даже жевать перестал. — Это хлеб особенный, необыкновенный. Понял?

— Конечно, необыкновенный, — подтвердила Люська. — Я сразу заметила. У меня аппетит адский.

— Почему же он необыкновенный? — спросил я. — Вы шутите, наверно. (Не мог же я верить просто так, на слово. Когда на вокзале продавали высотный торт, тоже пассажирам говорили, что он необыкновенный.)

— А вот почему необыкновенный, — сказал плотник. — Принес ты из школы двойки и колы, бросил книжки в угол — и скорее к столу. Еще и суп в тарелки не налили, а ты уже к хлебу тянешься. Выбираешь кусок побольше. Это тебе какой хлеб, а? Дармовой это хлеб называется.

Мне стало очень обидно. Почему Деримедведь считает, что мы двоечники?

— У меня, например, двойки почти ни одной нет, —

сказал я, — а Люська и Степка отличники. Не знаю, на кого вы намекаете…

— А ты, парень, не обижайся, — строго сказал Деримедведь. — Это я так, между прочим говорю. Хлеб, по-моему, вы честно ели: заработали.

После обеда, полдника или перекура мы снова хотели помогать Деримедведю. Но он просто-напросто прогнал нас.

— Марш по домам! — сказал он. — Жизнь у вас вся впереди, успеете поработать.

Волей-неволей пришлось уходить. Работали мы хотя и немного, но измотались здорово. Когда я поднялся, почувствовал — ломит спину и ноги стали тяжелые, как бревна, которые мы подкатывали плотнику. Но, несмотря на все это, настроение у меня было отличное. Я шел домой, рассеянно слушал Люськину болтовню и думал про себя:

«Вот он какой особенный хлеб. Мерзлый, твердый, разрубленный топором, а все же не такой, как всегда, — мой необыкновенный, трудовой хлеб!»

Глава двадцать восьмая«ЧТОБЫ КАЖДОЕ СЛОВО ПЕЛО, СВЕТИЛОСЬ…» КОМАР ПОДСЫПАЕТ ПЕРЦУ В СУП. «ТЕРПИ, ГЕННАДИЙ!»

Много чудесных перемен произошло на нашей стройке. Много я за это время узнал, много увидел. Все-таки очень полезно ездить по земле, ночевать у таежных костров, плыть на легкой ветке— по сибирским рекам. Если у тебя есть творческое зерно, тогда еще лучше: ты не только увидишь и запомнишь все, что встретил на пути, но сможешь написать об этом и для других. Невелика тяжесть — тетрадка и карандаш. Им всегда найдется место в тугой, до отказа набитой походным имуществом котомке.

Кстати, а как же с моей тетрадкой? Может быть, Иван Иванович уже давно швырнул ее в мусорный ящик? Нет, до ящика дело не дошло. Иван Иванович приехал на стройку и в первый же день отправился разыскивать нашу квартиру. Жаль, что меня не было дома. Вечером, когда я пришел с катка, бабушка сказала:

— Только сейчас знакомого твоего проводила. Чаи с ним распивали. — А сама так и сияет. Прибирает посуду со стола и все твердит: — Ну до чего же человек обходительный! Семян веерной пальмы обещал прислать. «Я, говорит, хоть и сибиряк, а пальмы эти просто до ужаса люблю».

— А про меня он что-нибудь говорил?

— А как же, конечно… Очень хороший, самостоятельный человек… «Обязательно, говорит, пришлю»…

— Что пришлю?

— Семена веерной пальмы. Я же тебе уже сказала.

Так я ничего толком и не узнал. Бросил со злости коньки в угол — и за шапку.

— Ты куда? — спросила бабушка.

— К Ивану Ивановичу. Он писатель. Он мне сейчас вот как нужен!

Бабушка загородила дверь и не пускает:

— Ты мне брось чепуху на человека наговаривать — «писатель-расписатель»! Сам ты писатель! Сиди дома, и все.

Я шмыгнул у бабушки под рукой и был таков.

Пока добежал до дома Ивана Ивановича, чуть не сгорел от нетерпения. Остановился в дверях и слова сказать не могу. Из горла какие-то сиплые звуки вылетают.

Иван Иванович смотрит на меня и улыбается:

— Чего это ты так бежал? Алчные звери за тобой гнались?

Я сразу же понял, что Иван Иванович прочитал дневник. Это ж только Люська так на букву «а» говорит.

Я кое-как отдышался и говорю:

— Рассказывайте, Иван Иванович, понравился дневник или нет? Не мучайте.

Иван Иванович вдруг стал серьезным. Вынул тетрадку из стола, задумчиво и, по-моему, даже чуть-чуть нежно посмотрел на нее и сказал:

— Ты, Генка, не торопись и не тяни меня за язык. О таких вещах серьезно надо говорить.

— Так вы только одно слово скажите: хорошо или

плохо?

— Вот же чудак человек! Пятерки я тебе за дневник не поставлю, ты это так и знай, а поговорить придется обстоятельно.

Мне стало очень обидно, что Иван Иванович виляет и не хочет говорить прямо.

— Когда же вы со мной поговорите? — спросил я. — Со мной еще никто не говорил обстоятельно. Мне только писали из редакций: «Уважаемый товарищ Лучезарный. К сожалению…»

Иван Иванович положил мне на плечо руку и очень тихо, как говорят о самом дорогом, сказал:

— Не торопись, Генка, не надо. Дай почитать свой дневник ребятам. А когда все прочитают, мы обсудим дневник на литературном кружке. Пусть твои друзья выскажутся. Ты же знаешь: ум хорошо, а два лучше. Согласен с моим предложением?

— Ну да, согласен, — неохотно ответил я.

— Вот и молодец! Кстати, почему ты написал на дневнике «повесть»?

— Просто так… Разве он не похож на повесть?

— Не совсем… Впрочем, поговорим об этом уже заодно на литкружке.

— А как же я дам читать дневник ребятам? — спросил я. — Они же сами герои повести. Разве им можно высказываться?

— А почему нет? Если хорошо, скажут — хорошо, а если плохо — не взыщи. Героям виднее, как о них написано.

— Комару тоже повесть давать?

— Конечно, дай. Почему ты об этом спрашиваешь?— Комар ни за что не похвалит. Я его знаю.

— Зря так думаешь. Впрочем, и написал о нем ты тоже не совсем правильно. По-моему, в жизни он значительно лучше, чем в тетрадке. Правда, полностью я его не защищаю: писать на заборах — скверная и глупая привычка. Но ведь и ты не всегда относился к Комару по-товарищески…

Странно! Что же можно было еще сочинить о Комаре? Разукрасить его, написать, будто он замечательный, незаменимый товарищ? Нет, я просто не представляю, что хорошего увидел в нем Иван Иванович! Но так и быть, если Иван Иванович говорит, что дневник Комару надо дать, я дам. Пусть читает и краснеет за свои поступки. И Люське дам и Степке.

Я пришел домой и развернул тетрадку. Не знаю, поверите или нет, но у меня даже волосы стали дыбом. Вся тетрадка от начала до конца была разукрашена коротенькими красными черточками, вопросительными и восклицательными знаками. На последней странице стояла какая-то непонятная, загадочная цифра — 476. Что означает это крупное число? Отметка? Не похоже.

Долго я ломал голову над таинственной цифрой 476, но все же докопался до истины. Оказывается, это не отметка, а количество орфографических и синтаксических ошибок. Вот тебе и поучительная повесть? Любой двоечник по сравнению со мной круглый отличник. Как ни ищи, а четырехсотсемидесятишест