«Всех неистово интересовал вопрос: имелся ли у М. С. заранее продуманный план радикальных перемен или его политика была импровизацией, и он действовал по известному рецепту Наполеона — ввязаться в драку, а ход событий подскажет, как развивать наступление дальше? Уже после того как М. С. отошел от руководства страной, Арбатов задаст ему этот вопрос. М. С. ответил: „Над несколькими важнейшими проблемами я думал давно и имел общий план, а во многом действительно ход событий подсказывал, что делать дальше“.
Но Александр Николаевич Яковлев вот что говорит: „Есть документальное свидетельство — моя записка Горбачёву, написанная в декабре 1985 года, т. е. в самом начале перестройки. В ней всё расписано: альтернативные выборы, гласность, независимое судопроизводство, права человека, плюрализм форм собственности, интеграция со странами Запада“.
Отдал М. С. Он прочитал. Сказал: „Рано“.
Воротников свидетельствует: „К моменту избрания Горбачёва генсеком у него не было ясной и четкой концепции необходимых перемен. Он был в поиске и принимал немало спонтанных решений“.
И это была правда».
Добавлю, что простая публика разобралась с личностью и планами Горбачёва гораздо быстрее, чем тогдашние интеллектуалы.
…Но вот в чьей работе воцарение Горбачёва в главном властном кабинете СССР сыграло вдохновляющую роль — так это в деятельности журналистов. Еще не запорхало в эфире слово «перестройка», еще и малым облачком не родился ураган вседозволенности, но ветерок элементарной дозволенности уже зашуршал в рукописях газетчиков, он смел со столов теле- и радиостудий разрешенные к эфиру стенограммы и включил прямой эфир. Этот слабый ветер заставил поежиться цензуру. Мы распрямили плечи.
Он не приказывал, он утверждал
— Таня, тебя главный вызывает. Срочно!
Без лишних приветствий и предисловий. Умели наши секретарши строгость изобразить. Что читатель им звонит, что свой попался — принцип один: со мной не забалуешь.
Дорогой наш длиннющий коридор… Иду в хорошем темпе, но с достоинством. Зачем я понадобилась главному, да еще немедленно?
— Добрый день, Геннадий Николаевич.
— Здравствуй. Садись. Вот читай. — Он протянул читательское письмо.
«Здравствуйте, уважаемая редакция! Пишут вам студенты ХАИ — Харьковского авиационного института. Поводом к письму послужило событие, которое взволновало наш факультет, да и весь институт в целом. Речь идет об исключении из комсомола и отчислении из института шестнадцати наших товарищей, т. е. почти целой группы…»
Читать письмо было трудно. Ощущение — будто окунулась в мрачные тридцатые годы. Абсурд!
А суть такова. У студентов Харькова, города вузов, высокой тогда и мощной науки, была многолетняя традиция отмечать окончание 1000-го дня учебы. Каждый курс готовился к своему загородному капустнику тщательно: втайне писали сценарий, готовили забавную атрибутику, настраивали гитары. Это был своего рода день инициации, признанного этапа взросления.
За несколько лет до описываемых событий традиция «1001-й ночи» была официально запрещена приказом ректората ХАИ, т. к. сопровождалась, бывало, злоупотреблением спиртных напитков. Однако наиболее смелые группы стремились нарушить этот запрет. Хотелось праздника — яркого, традиционного, по-настоящему студенческого.
Проигнорировали приказ и наши друзья, за что жестоко поплатились.
Ситуация усугубилась тем, что по пути на автобусную станцию группа была задержана милиционером. К нему тут же присоединились два бывших пограничника навеселе: это был их день — 28 мая. А студенты несли непонятный свернутый самодельный флаг! Велено было его развернуть. Что это? Кружок со стрелкой вовне и кружок с плюсом? Антисоветчина?! Блюстителям, естественно, было невдомек, что на флаге изображены широко известные гендерные знаки, которые соответствуют знакам астрономическим: знак мужчины и планеты Марс, знак женщины и планеты Венеры.
Студентов повели в отделение, откуда, впрочем, быстро отпустили. Правда, флаг отобрали. На празднике за городом ребята не пили вовсе, о чем договорились заранее. Однако назавтра они не явились на занятия, что, конечно, было нехорошо и заслуживало даже лишения стипендии. Но их мгновенно исключили из комсомола и, главное, из института. Шестнадцать будущих инженеров-самолетостроителей, 16 уже хорошо образованных специалистов авиастроительных предприятий и НИИ…
— Таня, тебе всё понятно? Выехать надо не позже чем завтра.
— Да, но я только сегодня билет в Ленинград купила. В вашем любимом городе через неделю конференция по нашей теме.
— Успеешь. В Харькове всё проверишь. Встретишься со всеми, с кем только можно. В том числе и в обкоме партии. Главное — добиться, чтобы восстановили всех ребят в комсомоле. За их возвращение в институт тоже будем бороться. Смелее. У тебя есть все полномочия. Всё время помни: ты не только специально направленный корреспондент «Комсомольской правды», но и заведующая студенческим отделом газеты — то есть официальный представитель ЦК ВЛКСМ. Материал напишешь частично в гостинице, частично в поезде на обратном пути. Утром бросишь текст на машинку, вычитаешь, назначишь дежурного по своему материалу и успеешь на поезд в Ленинград. Всё поняла? Я тебя поддержу. Будет звонок в Харьков.
Селезнёв ободряюще улыбнулся.
Он не приказывал. Он утверждал. Привычным партийно-комсомольским «ты» уверял меня, что нисколько не сомневается в моей компетентности, упорстве и желании немедленно помочь студентам, попавшим под каток тупоумия. И по тону главного можно было понять: он настроен только на победу. На безоговорочную победу над дураками.
Всё в командировке произошло именно так, как и предполагал Геннадий Николаевич. Он воочию предвидел финал харьковской драмы после нашего вмешательства! И действительно, после выступления газеты было утверждено и подтверждено в письме в редакцию восстановление ребят в вузе и комсомоле.
Труднее всего в Харькове мне дался разговор с секретарем обкома Компартии Украины. Надо сказать, что до апреля 1985 года, до первых шагов новой политики Горбачёва, нам как представителям комсомольской прессы не разрешалось спорить с партийными работниками и вступать с ними в прямую конфронтацию, тем более писать об этом. Но если бы не поддержка Селезнёва, которую я ощущала, как если бы он невидимо присутствовал в том властном кабинете, можно было бы морально сломаться под почти непреодолимым давлением хозяина кабинета — в высшей степени уверенного в себе и очень разозлившегося человека, не на шутку оскорбленного моей командировкой в Харьков.
Глава 26Шизофрения красных кнопок
Первая грозная информация для жителей планеты пришла в то утро из космоса. Американский спутник зафиксировал заметное повышение радиационного фона в атмосфере Земли по направлению от Советской Прибалтики к Шведскому королевству. Была затронута радиацией и сама Швеция, что шведы уже выяснили по приборам. Сначала иностранцы грешили на относительно новую Игналинскую АЭС в Литовской ССР. Однако вскоре появились достаточно четкие фотоснимки с космических высот, специалисты вгляделись в них и не поверили своим глазам. Утечка радиации? Как бы не так. Изменилась вся картинка по сравнению с предыдущими. Один из реакторов Чернобыльской атомной электростанции, расположенной в 130 км к северу от Киева на территории УССР, зиял исполинской лиловой дырой. Она глядела чуть вбок и в небо. Серо-лиловым дымилось всегда закрытое, тщательно охраняемое нутро развороченного реактора.
Жители обреченного города Припять проснулись в 1.23 ночи 26.04.1986 от взрыва и через мгновения увидели пожар на АЭС. Киевляне и минчане, гомельчане и брянцы, жители других регионов, на которые обрушился реальный, хотя и в невидимых частицах, град радиации, ничего толком не знали несколько дней, как и никто из советских людей. СМИ СССР мямлили нечто невразумительное…
Партийные кураторы наших источников информации думали очень долго. Шесть суток. Хотя узнали всё и сразу от наших ученых-атомщиков.
«О катастрофе в Чернобыле долго молчали, — пишет Николай Долгополов в своей замечательной автобиографической книге 2020 года „От Франсуазы Саган до Абеля“. — Затем начали врать. Потом писали как о мелком эпизоде, бестолково надеясь, что всё как-то само собой рассосется…У всех ликвидаторов, с кем общаюсь, первое воспоминание — о заезде в зону, о брошенных домах Припяти, о страх наводящих стрелках дозиметров. А у меня в глазах сразу несгибаемый Александр Николаевич Яковлев — тогдашний всесильный секретарь ЦК КПСС, идеолог перестройки, борец за справедливость, милостиво решивший запустить нас восьмерых, действительно неплохих без лишней скромности журналистов, в 30-километровую закрытую зону».
Николай был вызван 2 мая 1986 года на встречу в 5-й подъезд ЦК КПСС телеграммой. Как ни спешил с дачи, всё же опоздал на 20 минут.
«На входе мне объяснили: вас ждет товарищ Яковлев.
В приемной меня в своей обычной хамской манере постращал всем газетчикам известный и всеми ими нелюбимый заместитель начальника идеологического отдела тов. Севрук. Для меня — олицетворение всего закоснелого, отжившего, затянувшего партию в трясину и заведшего страну в тупик, — пишет Долгополов. — Яковлев подготовил решение Политбюро ЦК, которое и зачитал 2 мая всем избранным для поездки в Чернобыль журналистам — со всеми их фамилиями, о чем, разумеется, никто заранее обладателей этих фамилий не предупредил и согласия на поездку не спросил». Именно Яковлев по-отечески напутствовал их, излучая доброту.
«И лишь однажды, — замечает автор книги, — засверкали гневом глаза, вздыбились мохнатые брови, налился исконной крестьянской силой глуховатый голос». Это когда Долгополов спросил его: «Александр Николаевич, а что в Чернобыле самое страшное?»
«И он, наверняка в отличие от нас, несмышленышей, всё знавший, пошел резать правду-матку. Конечно, проклятые мародеры, выносящие из временно оставленных в Припяти домов блюдца, ложки, а иногда, о ужас, и стулья с холодильниками. Чем же хлебать борщ, когда через недельку-другую вернутся из короткой эвакуации хозяева? Бичевал мародеров секретарь ЦК толково, с присущим ему красноречием».