Генрих Гейне — страница 48 из 54

ти моменты я имею исключительный успех как кандидат в смертники».

Так писал Гейне весной 1847 года своей приятельнице Каролине Жобер.

Друзья Гейне, посещавшие его в Париже, свидетельствовали о том, что болезнь усилилась. Он горько жаловался, что из-за паралича губ он «не чувствует ничего», целуя свою Матильду.

Если боли несколько смягчались, Гейне был оживлен и жизнерадостен. Он любил, чтобы вокруг него было много людей. В трех маленьких комнатах на улице Фобур Пуассоньер, на третьем этаже, собирались «приближенные» Гейне, этого «короля в изгнании». Из этих приближенных мы уже знаем некоторых — «рыцаря индустрии» Фердинанда Фридлянда, чьей красивой жене, сестре Лассаля, уделял большое внимание Гейне.

Из других «придворных» Гейне выделяется «маленький Вейль», бульварный журналист, переводивший статьи Гейне на французский язык. Немецкие литераторы — Людвиг Виль, Генрих Зейферт, Калиш, Карпелес и другие, занимавшиеся корреспондированием в германские газеты.

Болезнь вырывала Гейне из круга французских писателей. Его иногда посещали Теофиль Готье и чаще — несчастный поэт-романтик Жерар де Нерваль, трагически окончивший свои дни: в припадке безумия он повесился на уличном фонаре.

Еще зимой 1839 года Гейне познакомился с Жорж-Санд и поддерживал с ней дружеские отношения в течение ряда годов. Она присылала Гейне ласковые записочки, называя его «милым кузеном».

Но теперь, когда Жорж-Санд уединилась от света и жила в идиллической любви с Шопеном, дружеские отношения между ней и Гейне оборвались.

Гейне высоко ценил Бальзака и, лежа в «матрацной могиле», любил вспоминать о том, как он гулял со знаменитым романистом по саду Тюильри.

Немецкий писатель Альфред Мейснер, познакомившийся с Гейне в феврале 1847 года и друживший с ним до последних дней его жизни, оставил нам много ценнейших воспоминаний о последних годах жизни Гейне.

Между прочим, Мейснер рассказывает о встрече с Гейне на банкете фурьеристов.

«Ежегодно, 7 апреля, в годовщину смерти Фурье, его почитатели собирались в большом зале ресторана Валентино. В этот вечер внешний вид зала преображался. Там, где обычно справлял свои оргии канкан, там за столами, украшенными цветами, сидело несколько сотен мужчин и женщин — верующих в утопическое переустройство мира по заветам Фурье».

Мейснер замечает, что никогда еще манифестация социализма не проходила так торжественно, как на этом банкете. Ведь это происходило незадолго до революции 1848 года, и над праздничными столами собравшихся уже носилось ее веяние.

«Среди гостей были и дети в белых праздничных платьях, украшенные венками и цветами, как бы в предчувствии того царства мира и благоденствия, за которое должны бороться их отцы. Бюст Фурье из белого мрамора стоял посреди зала на сером цоколе. Звуки оркестра наполняли зал. Произносились тосты — за „гений Фурье, за мирное объединение всех народов, всего человечества“. Немецкие фурьеристы приветствовали „братский народ по эту сторону Рейна, который свободнее всех других наций в религиозных убеждениях, прогрессивнее в своем развитии“».

Здесь был и Гейне. Он пришел почтить память Фурье, учение которого оказало влияние на его миросозерцание. Он преклонялся перед стойкостью Фурье, который голодал и безропотно переносил свою нищету, но не был в состоянии спокойно переносить бедствия своих собратьев. Гейне припоминал, как он нередко видел Фурье в сером истертом сюртуке. Последний быстро проходил мимо решетки Пале-Рояля с тяжело нагруженными карманами, потому что он был вынужден лично ходить в погреб за вином и к булочнику за хлебом. Гейне рассказывает, что он однажды спросил у своего приятеля, как это может случиться, что такие люди, такие благодетели человечества, голодают во Франции. На это друг саркастически ответил: «Конечно, это не делает чести прославленной стране интеллигенции и, без сомнения, не могло бы случиться у нас в Германии: правительство тотчас бы взяло людей с таким образом мыслей под свое особое покровительство и отвело бы им на всю жизнь даровую квартиру и стол».

На банкете провозглашались тосты за возрождение Польши, раздавленной русским самодержавием, за окончание войн на земле, за «постепенную эмансипацию женщин».

Упиваясь гуманными и неясными лозунгами, последователи Фурье были растроганы до слез. Они бросались друг другу в объятия, клялись посвятить свою жизнь пропаганде идей учителя.

После окончания банкета Мейснер вышел с Гейне на улицу Сент-Оноре, освещенную газовыми рожками.



Генрих Гейне.

Карандашный рисунок неизвестного художника, относящийся а концу 1857 года. Хранится в Дюссельдорфской художественной галлерее.


Там толпились отдельные группы. Приземистый человек с круглым веселым лицом в синих очках стоял у выхода. Гейне обратил внимание Мейснера на него.

— Вы тоже были там? — спросил кто-то незнакомца в синих очках.

— Нет, — ответил тот коротко, — я только проходил мимо и остановился, увидев сборище. Ах, это вечная песня всех сектантов! Хвала Иисусу Христу, который спас нас от грехов, хвала Сен-Симону, благодаря которому мы поняли суть жизни, хвала Фурье, который нам открыл социальные законы! Чепуха! Когда наконец кто-нибудь воскликнет: «Хвала и слава здравому человеческому рассудку, который никому не поклоняется!»

Человек в синих очках пожал плечами и медленно удалился.

Мейснер спросил у Гейне, кто этот человек. Гейне объяснил, что это — Прудон, «разрушительный принцип в образе философа, пользующийся к тому же изобразительностью поэта. Виктор Гюго оказывается слабым по сравнению с силой его антитез, и Александр Дюма мог бы у него позаимствовать живость его фантазии. Его произведения или, говоря полицейским языком, его прокламации читаются, как романы! Они ходят во Франции по рукам, и никто не обращает внимания на то, что при перелистывании страниц выпадают драконовы зубы, которые однажды прекрасно взойдут из земли и дадут благословенную жатву».

Мейснер отмечает, что при этом Гейне улыбнулся, но это не была невинная улыбка, которою Гейне сопровождал в кругу своих друзей свои остроты, — это была разрушительная улыбка, та самая, которая облечена в слово в «Атте Тролле», «Зимней сказке» и политической лирике.

Не только в сенсимонистах, фурьеристах и Прудоне видел Гейне подготовителей грядущего социального переворота. Он ценил как «новых учителей церкви» — Луи Блана и Пьера Леру.[10]

Конечно, предлагаемые Луи Бланом и Леру средства перестройки мира в корне своем мелкобуржуазны и реакционны. Луи Блан, впоследствии предатель рабочего движения в эпоху революции 1848 года, выдвигал проект выпуска большого национального займа для создания «общественных мастерских».

Леру видел спасение в мирном проведении «религии солидарности».

Эти учения играли огромную роль для пролетариата своего времени, потому что они прежде всего с удивительной проницательностью раскрывали противоречия капиталистического общества. Маркс и Энгельс в «Коммунистическом манифесте» указывали, что утопические социалисты дали много плодотворных идей научному социализму. Но утопический и мелкобуржуазный социализм стремился устранить социалистические бедствия мирным путем, стараясь притупить борьбу классов.

Гейне уважал идеи борцов за «улучшение морального и материального состояния низших классов». Но он понимал, что «докторами революции явятся не они, эти мечтатели, строящие мост на двух подпорках — одна из материалистического гранита прошлого столетия, другая — из мечтательного лунного света будущего». И он чувствовал, что победа коммунизма обеспечена еще и потому, что враг, с которым коммунизм борется, не имеет никаких нравственных устоев. «Нынешнее общество защищается только в смысле простой необходимости, без веры в свое право, даже без самоуважения, совершенно так, как защищалось то старое общество, гнилые балки которого обрушились, когда пришло время».

4

В феврале 1847 года Карл Гейне приехал в Париж. Между ним и Генрихом состоялось примирение.

Карл Гейне обязался выплачивать пенсию на старых основаниях, а взамен Гейне дал письменное обязательство никогда не помещать в печати ни одной строки, могущей показаться хоть чем-нибудь оскорбительной для семейства Карла Гейне и родственников, его жены, парижских банкиров Фульдов.

Материальное положение Гейне видимо улучшилось, зато литература понесла огромные потери: Гейне обязался уничтожить почти готовых четыре тома «Мемуаров», над которыми он уже работал в течение семи лет.

Так миллионер обезопасил себя от ядовитого пера Гейне. Из крупнейшего автобиографического труда Гейне до нас дошел лишь небольшой отрывок, описывающий дни детства.

Но примирение пришло поздно. Организм был расшатан, и конфликт с родней безусловно сыграл пагубнейшее влияние на здоровье Гейне. Друг поэта Генрих Лаубе утверждал, что «сотни боев в литературе и политике не причинили ни малейшего вреда этому грозному воину, но единственный удар, нанесенный семьей, разбил его».

Так писал Лаубе, потрясенный внешним видом Гейне, высохшим, как скелет, обросшим седой бородой, потому что нервная раздражительность не позволяла ему бриться, с сухими, в беспорядке спадавшими на лоб волосами, с судорожно двигавшимися губами, с напряженно поднятой вверх головой, так как зрачок правого, единственного уцелевшего глаза мог видеть только сквозь узкую открытую щель между веками.

Из всей своей семьи только с матерью и сестрой он поддерживал нежные отношения. Оба его брата, Густав и Максимилиан, были пустыми, тщеславными филистерами; один из них был на службе у австрийского, другой — у русского деспотизма. С ними поэт имел очень мало общего.

В январе 1848 года Гейне уже с трудом передвигался по улицам.

Он посетил в последний раз свою приятельницу Каролину Жобер, вернулся домой в фиакре, а по лестнице его втащил слуга на спине. Едва он свалился на диван, как начались страшные боли и конвульсии, которые удалось успокоить только при помощи морфия. Все чаще приходилось прибегать к действию наркотиков, и однажды Гейне обронил замечательную фразу, что между опием и религией нет существенной разницы.