Генрих Гейне — страница 9 из 54

Поэт сощурил глаза и ответил резко:

— Он (Гейне правильно понял намек дяди, увидя в нем недовольство выпадами племянника против графа Платена. А. Д.) напал на меня при помощи чеснока и старых бабских сказок, — я должен был уничтожить его.

Обед пришел к концу. Многие из присутствующих удалились, среди них — поэт, который не чувствовал себя особенно хорошо в присутствии дяди».

Мы привели этот рассказ гостьи Соломона Гейне, потому что он, как нельзя метко, рисует положение Гарри в доме дяди и то грубоватое, фамильярно-снисходительное отношение, которое поэт видел всю жизнь со стороны дяди и окружающих его родственников. Жена Соломона Гейне, которую так же, как и мать Гарри, звали Бетти, нередко заступалась за племянника, когда ему доставалось от дяди, вспыльчивого и неуравновешенного самодура. Однако Соломон Гейне по-своему любил племянника, оказывал ему материальную поддержку и прощал, хотя не без труда, ту непочтительность, которую Гарри проявлял к нему.

«Лучшее, что есть в тебе, — сказал как-то Гарри дяде, — это то, что ты носишь мою фамилию», и эта шутка задела Соломона Гейне. В одном из писем, написанных племяннику уже в расцвет его литературной деятельности, Соломон Гейне в полном сознании своего финансового могущества саркастически подписывается под письмом: «Твой дядя Соломон Гейне, в котором лучшее то, что он носит твою фамилию».

В банкирских кругах Гамбурга имела огромный успех остроумная шутка Гейне, которую он бросил на одном из званых обедов у того же Соломона: «Моя мать, когда была беременна, читала художественные произведения, и я стал поэтом; мать моего дяди, напротив того, читала разбойничьи рассказы о Картуше, и дядя Соломон стал банкиром».

4

В такой атмосфере сытого самодовольства, показного блеска и ничем неприкрытой алчности развертывается любовная трагедия Гарри.

Он любил свою двоюродную сестру Амалию, любил со всей страстностью чувственного мечтателя, он писал в честь ее стихи и песни, он хотел пленить ее «романтикой ужаса», поэтическими сновидениями, в которых откликались детские грезы, встречи с дочерью палача Иозефой и перепевы романтики с ее народным и псевдонародным арсеналом.

Но Амалия Гейне была дочерью своего отца, и хорошая партия с человеком, имеющим деньги и имущество, казалась для нее важнее всего. Знавшая цену своей красоте, гордившаяся тем, что она дочь финансового туза, Амалия не нашла в себе даже достаточной чуткости для того, чтобы не издеваться в лицо над смешным воздыхателем — Гарри.

Месяца через два после встречи с Амалией в Гамбурге, Гарри с отчаянием чувствует, что он болен неразделенной любовью, самой страшной из болезней для его возраста и его нервной организации.

Вернее всего, именно в это время он начинает страдать страшными головными болями, которые не перестают мучить его всю жизнь и лишают возможности выносить малейший стук, табачный дым, игру на музыкальных инструментах.

Гейне не говорит об этом, но он прекрасно чувствует, что в пренебрежительном отношении к нему Амалии кроются и причины социального порядка. Он раздражен тем, что его любимая Молли проявляет к нему «жестокое, обидное, леденящее презрение», и это презрение он объясняет не только филистерской добродетелью буржуазной девушки, но и глубоко отвратительными для него финансовыми соображениями.

И он окончательно утверждается в этом убеждении, когда пять лет спустя после решительного объяснения с Амалией, он узнает, что она, горячо любимая им девушка, выходит замуж за крупного прусского помещика Джона Фридлендера из Кенигсберга.

Но не будем предвосхищать событий.

В августе или сентябре 1816 года произошло объяснение Гарри с Амалией. Он получил первый тяжелый удар в жизни. Он разбит, он уничтожен, он жаждет с кем-нибудь поделиться своим горем.

В полночь, самое поэтическое время для подобных излияний, он пишет патетическое послание своему другу Христиану Зете (письмо от 27 октября 1816 года).

«Она меня не любит. Предпоследнее словечко произнеси тихо, совсем тихо, милый Христиан. Последнее словечко заключает в себе весь земной рай, а в предшествующем ему заключена вся преисподняя. Если бы ты мог хоть на миг взглянуть на своего несчастного друга и увидеть, как он бледен, в каком он расстройстве и смятении, то твой справедливый гнев за долгое молчание скоро улегся бы…

…Хоть я имею неопровержимейшие, очевиднейшие доказательства ее равнодушия ко мне, которые даже ректор Шальмейер признал бы бесспорными и, не колеблясь, согласился; бы взять за основу своей системы, — но, все же, бедное любящее сердце не хочет сдаваться и твердит: — Что мне до твоей логики, у меня своя логика!

Я снова увидел ее…

Ах! Ты не содрогаешься, Христиан! Содрогнись же, я сам содрогаюсь. Сожги это письмо. Господи, помилуй мою бедную душу! Я не писал этих слов. Тут вот на стуле сидел бедный юноша — он написал их, и все это оттого, что сейчас полночь. О, боже мой! Безумие неповинно в грехе. Тише, тише!.. Не дыши так сильно, я построил прелестный карточный домик, я стою на самой верхушке его и держу ее в объятиях. Видишь, Христиан, только твой друг может так возноситься в мыслях (узнаешь ты его в этом?!), и, вероятно, это будет причиной его гибели…

Я много сочиняю, — продолжает Гарри исповедываться перед своим другом Христианом, — времени у меня достаточно, так как обширные торговые спекуляции не очень утруждают меня. Не знаю, лучше ли мои теперешние стихи, чем прежние, верно лишь одно, что они много слаще и нежнее, словно боль, погруженная в мед. Я предполагаю вскоре (впрочем, это может быть через много месяцев) отдать их в печать, но вот в чем беда: стихи почти сплошь любовные, а это мне, как купцу, чрезвычайно повредило бы; объяснить тебе это очень трудно, ибо ты не знаком с царящим здесь духом. Но тебе я могу открыто признаться, что помимо полного отсутствия в этом торгашеском городе малейшего влечения к поэзии, — за исключением заказных неоплаченных и оплаченных наличными од по случаю свадеб, похорон и крещения младенцев, с недавних пор к этому прибавилась еще острая неприязнь между крещеными и некрещеными евреями (я всех гамбуржцев называю евреями, а те, кого я в отличие от обрезанных зову крещеными евреями, те в просторечии именуются также христианами). При таком положении вещей не трудно предугадать, что христианская любовь не преминет обрушиться на любовные песни, написанные евреем».

Стоит привести еще один небольшой пассаж из длиннейшего излияния Гейне. Здесь характеризуется та обстановка, в которой он находится:

«Я живу здесь в полном уединении, из всего вышесказанного ты поймешь почему. Дядя мой проживает за городом. Тон там очень жеманный и льстивый, и непринужденный простодушный поэт частенько грешит против этикета. Дипломатическая свора, миллионеры, высокоумные сенаторы и т. д. и т. д. — неподходящая для меня компания. Но недавно здесь был по-гомеровски богоравный, великолепный Блюхер, и я имел счастие обедать у дяди в его обществе; вот на кого даже смотреть приятно.

Правда, племянник великого (???) Гейне всюду встречает хороший прием; красивые девушки засматриваются на него, косынки их вздымаются выше, а мамаши погружаются в расчеты…»

Гарри не сразу отправляет это письмо. Почти месяц оно валяется в ящике его бюро, затем он его отсылает с припиской о последних весьма неутешительных событиях: «Дядя хочет выпроводить меня отсюда; отец тоже недоволен, что я несмотря на большие расходы не занимаюсь делами, но я все-таки остаюсь здесь».

Соломон Гейне не «выпроводил» своего племянника из Гамбурга, и он продолжал влачить жалкое существование, занимаясь ненавистной коммерцией, сочиняя стихи, которых не поняла и не могла оценить его неразделенная любовь, Амалия. В том же письме к Зете, Гейне говорил о боли, причиненной, ему Амалией тем, «что она так жестоко и презрительно отозвалась о моих прекрасных песнях, сочиненных только для нее, и вообще в этом отношении очень дурно поступила со мной».

Уязвленное самолюбие Гейне не могло простить до конца жизни Гамбургу и обитателям дома в Ренвилле тех оскорблений, которые ему приходилось там сносить.

Амалия Гейне насмеялась над «прекрасными песнями» Гейне, но от этого, — пишет поэт, — «муза мне сейчас милее, чем когда-либо. Она стала моей верной подругой и утешительницей, она так задушевно нежна, и я люблю ее всем сердцем».



Амалия Гейне.

Портрет относится к 1830 году.


Боль от неудачной любви заставляет бить сильнее источник поэзии в груди Гейне. Это так, но филистерски глупо говорить, подобно некоторым биографам Гейне, что он сделался поэтом только благодаря этой любви. Даже его ранняя лирика, насыщенная тематикой несчастной любви и средневековой романтикой не является оторванной от социальной сущности его класса.

Припомним те опасения, которые высказывал Гейне, готовя к печати свои первые стихи.

Вероятно для того, чтобы не повредить своему доброму «купеческому имени», Гейне хлопотливо придумывает себе длинный, довольно нелепый псевдоним, старательно составляемый из имени, фамилии и названия родного города Дюссельдорфа.

Анаграммой «Си Фрейдгольд Ризейгарф» подписывает Гейне несколько стихотворений, появившихся в антисемитской газетке «Гамбургский страж», просуществовавший не больше года.

Стихи Гейне, из которых некоторые вошли в отдел «Сновидения», являлись реминесценциями детских мечтаний, оформленными в традиционно романтических тонах.

В номерах «Гамбургского стража» от 8-го, 27 февраля и 17 марта 1817 года мы встречаем стихи Ризенгарфа на ряду с пошленькими юдофобскими статейками и прославлениями местных антисемитов.

(В таком, с позволения сказать, органе впервые пришлось выступить Генриху Гейне да еще радоваться, что вообще стихи его напечатаны!

1817 год как бы остается в тени. Мы не имеем никаких сведений о том, как жил Гарри в ненавистном для него городе.