этой дороге они всегда шли совершенно разными, совершенно чуждыми одна другой тропинками, так как о духовном общении здесь не было и помину, то на историю отношений Гейне к Матильде следует, по нашему мнению, смотреть как на второстепенную, интересную для биографа преимущественно тем, что в ней находила себе любопытные проявления чувственная натура нашего поэта…
Только что назвали мы прожитые Гейне с Матильдой годы счастливыми и безмятежными по отношению к домашней обстановке; надо было прибавить к этому – если не считать материальных невзгод. К неуменью поэта распоряжаться своими денежными средствами, которые притом были очень скудны, прибавилась полнейшая практическая бестолковость его жены. Семи тысяч франков, получавшихся им в год (четыре от дяди и около трех за литературные работы), не хватало на самое необходимое, и он вошел в долги, составившие в это время сумму в 20 тысяч франков; причиною тут было отчасти и поручительство его за одного приятеля в нескольких тысячах франках, но немалую роль играли и неудачные биржевые спекуляции, в которые, под влиянием знакомства с Ротшильдом, время от времени пускался наш поэт, приобретший вообще эту страсть, как думает один биограф, еще во время своего пребывания в гамбургской банкирской конторе. Ухудшению критического положения способствовало то обстоятельство, что по каким-то причинам Гейне поссорился с дядей, и тот прекратил выдачу ему ежегодной субсидии; для возвращения ее поэт стал прибегать к такому унизительному для него образу действий, который производит на знакомящегося с этими фактами крайне тяжелое впечатление. Так, например, в одном журнале появляется энергичная заметка Гуцкова о тяжелом материальном положении, в котором находится знаменитый автор «Путевых картин» и стольких других составляющих честь и гордость немецкой литературы произведений; Гейне сам называет, в письме к Детмольду, эту заметку «хотя написанною с добрым намерением, но возмутительною в своей грубой откровенности», – и однако тут же просит Детмольда послать ее в Гамбург к находившемуся там в это время брату его Максимилиану:
«Не подавайте ему и вида, что Вы получили эту статью от меня, – пишет он, – и заметьте от себя, что, быть может, для меня было бы полезно, если бы мой дядя прочел ее и она побудила бы его исполнить от себя то, чего требует для меня общественное мнение – назначить мне именно теперь гласное (?) ежегодное содержание… Во всяком случае, ради Бога, скройте от Макса, что я писал Вам о таких противных вещах; пусть он думает, что только из третьих рук узнали Вы об усилении моих лишений и бедствий».
В других письмах встречаемся с еще более странными и двусмысленными маневрами, все с тою же целью – и так хитрит, идет окольными путями, унижается из-за каких-нибудь четырех тысяч франков человек, который еще весьма незадолго до того писал: «С моим дядей Соломоном Гейне я нахожусь в самых скверных отношениях; он в прошедшем году нанес мне такое жестокое оскорбление, какое в зрелые годы переносишь гораздо тяжелее, чем в беспечную пору молодости…» Старания поэта, благодаря разным ходатайствам, увенчались успехом: дядя стал снова давать ему ежегодную субсидию, а четыре года спустя, после женитьбы племянника (в 1841 году), прибавил к четырем тысячам франков еще 800, с обещанием после смерти поэта выплачивать половину этой пенсии Матильде. Почти в то самое время, когда состоялось это примирение, Гейне получил еще от Кампе 20 тысяч франков, уступив ему за эту ничтожную сумму право издания всех своих сочинений в течение одиннадцати лет, но все это далеко не выпутывало его из тисков. И тут все с тою же неразборчивостью, когда дело шло о «бюджете», он решился на шаг, который его противникам легко было истолковать в самую дурную сторону: принял от французского правительства ежегодное пособие в 4800 франков из того фонда, который отпускался эмигрантам, нашедшим себе по политическим причинам убежище во Франции. Эту субсидию он получал с 1838 по 1848 год и никогда не скрывал этого, говоря, что видит в этом отношении к нему свидетельство того, как Франция умеет чтить даже иностранцев с теми или другими заслугами, в противоположность Германии, где и ее собственные «сыны», как бы они велики ни были, часто умирают с голоду; но враги поэта, каковых у него между немцами становилось все больше и больше, не переставали трубить, что он продал себя французскому правительству. Правда, что это обвинение представляется совершенно нелепым, когда читаешь написанные Гейне в этот десятилетний период статьи и корреспонденции, в которых он не стесняется высказывать осуждение многим действиям этого самого помогающего ему правительства; правда, что из того же «фонда», который оказывал ему поддержку, получали ее и люди самой безукоризненной честности, с самой незапятнанной репутацией; но правда и то, что по вполне естественному чувству деликатной благодарности тон этих статей, быть может, и помимо воли автора, сделался сдержаннее, чем и могло вызываться, при малейшей недоброжелательности, подозрение в подкупе, и, во всяком случае, как справедливо замечает Прёльс, с положением публициста несовместимо принимать пособие от того государства, о котором пишешь. Но ведь Гейне, как мы уже видели, сам сознавал, что в нем весь человек (относительно не убеждений, принципов, а поступков) управляется «бюджетом», – то же повторилось и теперь… К денежным невзгодам присоединились, однако, и другие, более серьезные: ухудшение здоровья. Те припадки и симптомы, которым несколько лет спустя предстояло разразиться таким трагическим образом, повторялись все чаще и чаще. В июле 1837 года он писал, что «левая рука его с каждым днем становится худее и, видимо, отнимается», а скоро после того наступила, или, вернее, усилилась старая болезнь глаз, принявшая теперь такие размеры, что поэт одно время боялся ослепнуть.
О литературной деятельности Гейне в рассматриваемый нами период мы уже говорили. После появления вышеупомянутых сочинений она не прекращалась; только то, что выходило из-под его пера, принимало все более и более желчную окраску. Причина этого заключалась, с одной стороны, в личных обстоятельствах жизни поэта, с другой – в положении дел общественных и политических, в том, что июльская революция не принесла ни Германии, ни Франции ожидавшихся плодов; всюду утрачивалась вера в воскрешение человечества, и у Гейне, при его пессимистически-реалистической натуре, это отчаяние могло развиться сильнее и определительнее, чем в ком-нибудь другом. Под влиянием личного раздражения создалось в значительной степени сочинение «О Бёрне», несколько страниц которого легли неизгладимым пятном на Гейне как человека; озлобленному же негодованию «рыцаря духа», каким называл себя поэт, обязаны своим возникновением поэма «Атта Тролль» (1842), «Новые стихотворения» (1844) и особенно «Зимняя сказка» (1844).
Г.Гейне. Работа Фридриха Дица. 1842.
Для того чтобы составить себе ясное понятие о памфлете на Бёрне, чтобы сделать ему вполне беспристрастную оценку, нужно знать во всей подробности историю отношений между этими двумя знаменитыми деятелями, нужно вникнуть в коренную сущность этих двух натур. Одушевляемые одними и теми же либеральными стремлениями, одинаково горячо служа делу прогресса как всего человечества вообще, так и своей родины в частности, Гейне и Бёрне радикально разнились однако исходною точкою своих воззрений, фундаментом, на котором возводилось здание их писательства. С одной стороны, то есть в лице Гейне, пред нами художник-поэт, этим только путем желающий действовать и действующий на человечество вообще и человечество современное; с другой – публицист в самом полном и тесном значении этого слова. С одной стороны – человек не только слова, но и дела, ничем не брезгующий, братающийся в пивных и трактирах с самыми грязными по внешнему виду революционерами, входящий на Монмартр с толпой заправских подмастерьев и там обращающийся к ним с речами ультразажигательного свойства, с другой – эстетик, наделенный аристократическою брезгливостью ко всему грубому, плебейскому, с вдохновенною энергиею отстаивающий права народа, низшего класса, но в то же самое время делающий, например, такое заявление:
«Бёрне выражался, может быть, метафорически, когда говорил, что если бы сильный мира сего пожал ему руку, он положил бы ее после этого в огонь, чтобы очистить; я же говорю отнюдь не аллегорически, а совершенно буквально, что если народ пожмет мою руку, я ее потом вымою… Пока мы читаем о революциях в книгах, все выходит очень красиво, и с ними повторяется та же история, что с пейзажами, отлично вырезанными на меди и превосходно отпечатанными на дорогой веленевой бумаге: в этом виде они чаруют наш взор; а посмотреть на них в натуре, то убедишься совсем в противном: вырезанный на меди навоз не воняет, а через вырезанное на меди болото легче перейти вброд глазами…»
Бёрне сравнивал себя с Лютером, а Гейне – с Меланхтоном, замечая: «Я могу сказать, как Лютер, что рожден для того, чтобы воевать с чертями, и потому многие сочинения мои имеют бурный и воинственный характер; Меланхтон же работает тихо и безмятежно, наслаждаясь тем, что Бог щедро наградил его…» Гейне говорит, что он гармонировал с Бёрне «только в области политики, а отнюдь не философии, искусства или природы, которые были совершенно чужды ему», и в этих словах мы находим одно из лучших объяснений причины разногласия между этими двумя людьми. Но это разногласие, быть может, не приняло бы такого острого характера, осталось бы исключительно теоретическим, не вышло бы, одним словом, за пределы спора, пожалуй даже вражды, чисто литературной, если бы частный, личный элемент не примешался сюда в очень значительной степени. Гуцков – сперва жаркий приверженец Гейне, а потом почти его враг, по причинам, на которых здесь не место останавливаться – объясняет источник личной желчи, которая разлита по всей книге «О Бёрне», завистью к тому огромному успеху, который имели «Парижские письма» Бёрне и который распространился и на личность автора, затем – нападениями на него в этих «Парижских письмах» и, наконец, постоянным поддерживанием •вражды между Гейне и Бёрне сторонниками того или Другого, не с