.
Осенью 1964 г. я переехал в Москву. Летом 1965 г. мы столкнулись с Генрихом в коридоре издательства «Малыш» на Бутырском валу. Он становился (как и Холин) детским классиком. Генрих пригласил меня на воскресенье в Переделкино, где он с новой женой и дочкой, родившейся в этом браке, снимал дачу. Мы еще прошлись до метро «Новослободская». Давила жара. Мы пили газировку на каждом шагу. Но, как говорят в России, вода не водка, много не выпьешь. Дела Генриха наладились. Какие-то мультяшки снимались по его сценариям. «„Влюбленный крокодил“, — повторял Генрих, показывая рукой куда-то в сторону Садового кольца. — Там киностудия».
«Мой зеленый крокодил» оказался одним из лучших мультфильмов советского времени. Зеленый романтичный Крокодил влюбляется в задумчивую фригидную Корову. Нежность захлестывает Крокодила, и он превращается в листик, съедаемый возлюбленной. Урок идеалистам.
Около полудня дачного подмосковного июльского дня 1965 г. я и моя жена Мила сошли с электрички на станции Переделкино. Снимать дачу в Переделкине кое-что значило. Каждому было ясно: Сапгир стал профессиональным литератором. А то, что бюрократы из приемной комиссии не впускают его в Союз Писателей, не удивительно. Здесь же, в Переделкине, за три года до этого умер Пастернак, вышвырнутый из СП. Да, Генрих, как никто другой, стоически переносил свое отлучение от официальной литературы. Разве что пил больше, чем прежде.
Надо было сворачивать вправо от рельсов. Однако по другую сторону железнодорожного полотна стоял пивной ларек. Мила подождала, пока я, встроившись в ряды жаждущих, получил свою полулитровую кружку и утих, заглатывая горчащее пенистое наслаждение. Мы снова пересекли полотно дороги и весело принялись разгадывать вечные шарады российских деревенских улиц. По словам Генриха, церковь должна была все время маячить впереди нас. Но поскольку виден был только купол, а многие улицы начинались с середины или переходили в другие названия (улица Павлика Морозова — в проспект Зои Космодемьянской, а улица 177 Строителей — в переулок Заречный), мы кружили довольно долго. Водка в авоське и помидоры в пакете перегрелись. Мы изнывали от жары. Я предложил Миле вернуться на станцию и снова освежиться пивком.
Внезапно сквозь дыру в незавершенном комплекте досок, составленных с претензией на дачный забор, я увидел компанию, пирующую на открытой веранде. На табурете живописно громоздился Генрих Сапгир. «Вот видишь, а ты уже», — радостно попенял я жене. «Это ты еще!» — ответила Мила.
Пирующая компания оживилась. Не столько из-за нашего появления, сколько из-за поисков чего-то, на что нас можно усадить. Лишних стульев или табуретов не нашлось. Генрих вынул доску из забора, доказывая неразрывную связь писателя с народом. «Каждое воскресенье по две доски. Первую доску сегодня употребили на растопку», — сказал некрупного сложения человек во френче и матерчатой фуражке. Это был отец Киры Сапгир — тогдашней жены Генриха.
Доску положили на два стула. Мы уселись. Наша бутылка присоединилась к хороводу винно-водочных изделий, и гульба продолжилась. Кто же здесь был? Генрих — улыбчивый, распаренный, широкогрудый и мощнотелый, как одесский биндюжник, в коричневых моржистых усах и холщевой рубахе, застегнутой на одну пуговицу — над пупком. Кира — живая, говорливая, миловидная молодая женщина хрупкого сложения и холерического темперамента. Одета Кира была подчеркнуто попляжному, для долгого летнего застолья, которое хоть не пикник и не завтрак на траве, но и не званый обед. Вся она была французистая, и я никак не мог с ней перейти на ты. Кажется, и она не очень потянулась ко мне и Миле, интуитивно ревнуя к имени своей будущей соперницы.
Мы с моей женой сидели, прикованные к заборной доске, потому что нам поручено было придавливать концы доски к стульям, одновременно пируя.
Следующим персонажем этого «театра на досках» был Овсей Дриз. В первый момент я подумал, что это поэт Михаил Светлов сидит напротив Генриха с граненым стаканом, в который только что налили водку. Но это был некто другой, похожий на Светлова. У обоих — длинные узкие лица с острыми подбородками, темные глаза, сухопарые руки и ноги. Дриз сказал что-то, и я уловил разницу. Светлов тяготел к доброй веселой шутке, к тут же сочиненному анекдоту, к забавной истории. Дриз был мускулистее телом и характером, жестче, крепче. Его истории покоились на опасных жизненных ситуациях. Михаил Светлов был еврейским вундеркиндом в советской поэзии, баловнем комсомола, желанным участником поэтических вечеров и застолий, любимцем литературной братии.
Овсей Дриз писал на идиш. Он был одним из крупнейших модернистов в еврейской поэзии. Овсей Дриз читал свои стихи на идиш. И сразу же — по-русски. Давал свои версии переводов. Он читал энергично, активно, очень эмоционально. Седые длинные волнистые волосы падали на его орлиное лицо. Он читал и читал. Иногда останавливался, чтобы растолковать особый смысл той или иной метафоры или ситуации. Много было стихов о природе, много философской лирики, когда одна строфа несет функцию антитезы, а другая — тезы. Чаще же отдельные строки говорили в его стихах, как голоса греческого хора в античных пьесах. Дриз напоминал древнего проповедника, пророка, что ли, деформированного ГУЛАГом и алкоголем. Будто Иов, пожив в России, настрадавшись и наоравшись богоборческих слов, запил горькую? А Диоген? Что делать одинокому философу в бочке, когда не спится от раздирающих мозг мыслей? Остается пить не разбавленное водой вино.
Генрих перевел многое из лирики Овсея Дриза. Часть переводов вошла в антологию мировой поэзии «Строфы века — 2» (1998).
Овсей читал неприглаженные подстрочники, как будто бы тесал камень могильных памятников. Тесал камень памяти. Стесывал камень страданий с памяти души. А иначе — что же такое стихи, если не стесывание страданий с души?
Генрих подружился с Овсеем на скульптурном комбинате Художественного фонда. Оба не могли напечатать стихи. Генрих вспоминал, что, когда после работы они заходили вместе с Дризом в пивнушку — промыть горло от каменной пыли, народ просил Овсея: «Отец, скажи, как жить дальше?» Он казался им библейским мудрецом, которому все ведомо. И Овсей вставал на стол и проповедовал.
При том, что вообще-то Генрих не так уж много переводил. Он был занят прежде всего стихами, обдумыванием движения своей и всечеловеческой поэзии. Вначале — переводы из Маймонида, потом — много лет — из Овсея Дриза. Не отрицая своей кровной принадлежности к еврейству, он оставался почти полвека вожаком русского стихового неофициального авангарда.
Вернемся к застолью. Выпито было много. Чрезмерно. Прежде чем я закончу вспоминать дачный день с Генрихом в Переделкине, коснусь русского пьянства. Вовсе не из желания соперничать с автором повести «Москва — Петушки». Или поддакивать ему. Выпивка, пьянка, поддача настолько естественны в русском обществе, во всех его слоях, что можно написать отдельную книгу, скажем, под названием «Люди, с которыми я выпивал». В эту антологию застолий, в которых мне довелось принимать участие, вошли бы писатели и врачи, профессора математики и пианисты, голкиперы и биллиардисты, дипломаты и шулера, диссиденты и партократы…
Братские руки российского писательского пьянства подхватили и меня. В гульбе и выпивке формалисты не уступали соцреалистам, левые — правым, диссиденты — конформистам, конформисты — реакционерам. Под конец клубного вечера, будь то Дом Писателей в Ленинграде или ЦДЛ в Москве, все пили со всеми. Можно было увидеть Дудина с Горбовским, Евтушенко с Сафроновым, Рейна со Шкляревским, А. Маркова со Светловым. Приходилось и мне участвовать в диких пьянках со многими, в том числе и вышеназванными. А банкеты и юбилеи! А поездки с комиссиями и писательскими бригадами! Банкеты по случаю принятия книги к печати. Устройства книги для принятия к печати. Выхода книги. Массового тиража. Банкеты с рецензентами и редакторами. Писателями, которых ты переводишь или которые переводят тебя.
О, Господи! Как мы русские писатели еще что-то сочиняем? Русь, поистине неисчислимы твои богатства! Мы — русские евреи — не исключение, а золотое правило.
любит русский писатель как русский (это известно)
любит русский писатель как никто (это возможно)
любит русский писатель: никто я! никто! (это слыхали)
никто не любит как русский писатель (это уж перебор)
Генрих Сапгир и вино. Генрих Сапгир и коньяк. Генрих Сапгир и водка. Словом, застолье с Генрихом было особого рода наслажденьем. Это был театр, шоу, цирк — если все не кончается разгромом сцены, срыванием тента шапито, плясками и буйством. А назавтра башка трещит и весь мир втянут в кошачье царство черной лестницы, и еще нужно понять и объяснить вчерашнее, как написано у Сапгира: «… мы — русские — и что ни говори — как русские и каждый раз с похмелья обречены решать свои треклятые вопросы…» («Похмельная поэма»).
Опять мы не общались с Генрихом несколько лет. Совсем не общались — будет неправдой, дающей повод для кривотолков. Наверняка мы иногда перезванивались. Договаривались увидеться, почитать стихи, попить вина. Конечно же, Генрих разок-другой заглядывал к нам с Милой на Маяковскую (или на Садовую) — как точнее? Просто дела наши разошлись. Временно мы все поостыли. Остепенились. Профессионализировались.
Году в 1967–68-м я оказался на литературном сборище в квартире Сапгиров, Генриха и Киры. Они жили около метро «Бауманская». Напротив Кукольного театра. Не театра Образцова, а просто Кукольного. Хотя автором и просто Кукольного стать было ох как не просто. Ретроспективно выходит, что Генрих поселялся всегда поблизости от издательства, киностудии или театра, автором которых он был или хотел стать. Сначала он жил на Лесной улице. Поблизости от издательства «Малыш». Стал его ведущим автором. Молодые мамы млели от сапгировских считалок и книжек-раскладушек. Потом Кукольный театр на «Бауманской». Поселился визави и стал автором театра. Остальную жизнь прожил на Новослободской, став сценаристом киностудии «Мультфильм».