Генрих Сапгир. Классик авангарда — страница 27 из 34


Генрих читал преимущественно из «Черновиков Пушкина». Его принимали с энтузиазмом. Если бы меня спросили, куда отнести эту книгу, я бы ответил, что он делал вещи, напророченные Хлебниковым и Крученых. Он развивал темы, введенные в литературу Черным, Чуковским, Вагиновым, Заболоцким, Олейниковым и Хармсом.


В декабре 1986 г. в ресторане «Центральный» на улице Горького мы праздновали день рождения Генриха. Однажды он сказал мне, что характер каждого человека соответствует определенному возрасту: «Я чувствую себя подростком, лет 14–15. Кажется, что и ты такой же». Я вспомнил этот разговор через несколько лет в США. В «New York Times» была напечатана статья В. Кинга памяти Абби Хоффмана — предводителя радикальных студентов США в 60-е годы: «Внутри мужественного тела жил восьмилетний мальчик. Абби страдал маниакально-депрессивным психозом, но до последнего времени контролировал болезнь и даже собирался написать об этом книгу». Я иногда думаю, что в условиях коммунистической (и любой другой тирании) оставаться писателем, упорно писать и писать, несмотря на то что тебя годами, десятилетиями не печатают, можно только, если ты одержим сверхидеей, манией. Как удержаться с этой адской ношей над бездной отчаяния, которая так часто открывается писателю-новатору? Да и в США передо мной открылась бездна. Другого рода бездна, но тоже — бездонная.


А тогда за нашим столом в «Центральном» было шумно и весело. Генрих шутил, радовался смешным тостам. Мы славно закусывали, крепко выпивали и весь вечер танцевали в тесном кругу у самой зстрады. Джаз «лабал за красненькую» все, что заказывала публика: от цыганщины до «Фрейлехса», от лезгинки до рока. Я в шутку предложил Генриху поменяться Милами и, не дождавшись его ответа, пригласил Милу Сапгир. Когда мы с ней вернулись, Генрих сидел один и допивал стакан коньяка.


Падал снег крупными хлопьями. Мы ловили такси. Подъехал микроавтобус «рафик». Генрих продолжительно торговался с шофером. Не сошелся в цене. Решили идти пешком до Пушкинской площади, а оттуда на троллейбусе — к Сапгирам догуливать.


Генрих молодо отплясывал со своей дочкой Леной. Оба крупные, красивые, хмельные, до того похожие, что он казался ее родным братом. От нашего топота, гама, беготни раскачивались картины. Кто- то спьяна забрел в светелку к Нине Михайловне, теще Генриха по второму браку, хотел прилечь и отдохнуть в тишине. Но табачный дух, клубившийся над старушкой, протрезвил охальника.


С легкой руки Генриха и мне довелось читать в салоне Ники Щербаковой. Это случилось в феврале 1987 г. Время было все еще смутное, опасное. Горбачевская перестройка отлично уживалась с деятельностью «лубянской гвардии». Тучи здоровенных парней из подмосковного городка Люберцы — «люберы» — зверски разгоняли демонстрации диссидентов и отказников. В одной из демонстраций в поддержку еврейского правозащитника Иосифа Бегуна, сидевшего в тюрьме, была избита моя Мила.


В один из таких дней позвонила Ника, и я с готовностью принял ее предложение. Хотелось почитать в элитарной, по-настоящему искушенной среде, общения с которой я был лишен более восьми лет. Договорились о дне чтения. Ника, между делом, дней за десять до вечера попросила меня показать ей тексты стихов, которые я собирался читать. Я приехал зимним февральским послеполуднем, когда и на душе тяжело и все тяжело вокруг. Грязный вязкий снег, пуляющий в тебя из-под колес грузовиков, идущих колоннами по Садовому кольцу. Давящий свет умирающего зимнего дня. Медлительный, как деревенский колодец, лифт. Тяжелы были даже цветы, которые положила моя рука на столик в прихожей Щербаковых.


Мы болтали с Никой в гостиной за чаем. О том, о сем. Вспоминали питерскую богему. Васю Аксенова. Жанну. Красавицу Жанну с неповторимыми фиолетовыми глазами. «Она уехала. Все уехали. Как жаль, почти никого не остается. Как же вы бросите Генриха? Вот если бы передумали…» Я сказал, что не передумаю. Ника тактично перевела разговор на другую тему.


Я читал у Ники циклы «Невские стихи» и «Путешествия».


С Генрихом я несколько раз бывал дома у Славы Лёна. Мы ездили для переговоров о возможном кооперативном издательстве. Помню, как однажды осенью 1986 г. мы приехали вместе с Генрихом. Среди гостей был Юрий Карабчиевский. Нас потчевала чаем с бубликами, баранками, сушками и сладкими сухарями жена Лёна, тихая, отчужденная женщина, прислуживавшая по тяжкой обязанности. Кабинет Лёна, где мы, как истинные российские заговорщики, заседали, чаевничая, был вроде музея андеграунда. Забавно было видеть громадную фотографию обнаженной Леночки-Козлика (см. соч. Лимонова). Тело Леночки было расписано стихами концептуальных поэтов. В их числе был Холин, стихи которого рассмешили меня больше всего.


Речь, с которой обратился к нам Лён, сводилась к подаче прошения об открытии литературного клуба со своим периодическим изданием. Затем последует издание книг литклубистов. На это мы все закивали. Лёна выбрали генеральным директором. В заключительном слове наш хозяин пророчески предсказал издание «Архипелага ГУЛАГа» в новой России.


Хотя с клубом и издательством дело не вышло, Сапгир всегда относился к подобным затеям позитивно, проявляя мудрое терпение и спокойное бесстрашие. Это и привело к тому, что он печатался в эмигрантских и самиздатовских коллективных сборниках и журналах.


С Лёном были еще встречи в доме Сапгира. Он читал нам с Генрихом куски из романа о Сталине и других кровавых обитателях Кремля. Роман состоял из параллельных сюжетных линий, которые прослеживались при помощи настенной схемы, живо напомнившей мне генеалогическое древо русской поэзии того же автора.


Временами я испытывал уважение к фонетическим упражнениям Лёна. Вероятно, в нем сидел способный версификатор. Но за всем этим не было истинных эмоций, личного неповторимого опыта, боли исстрадавшейся души. Ухищрения ловкого ума бросались в глаза. Узнавались чужие приемы. Скажем, кровосмесительная любовная сцена вождя с дочерью напоминала аксеновский «Ожог». В другой раз Лён читал новую оду, написанную по случаю возвращения Сахарова из ссылки в Москву. Я пошутил: не пародирование ли это стиля Бродского? Лён не отрицал и был даже очень доволен.


Новый 1987 г. мы встречали вместе с Сапгирами у режиссера-кукольника Леонида Хаита. Было вкусно, мило и весело. После закусок, после гуся и попыток танцевать мы всю ночь проговорили с Генрихом о поэзии.


Зимой 1987 г. Генрих уезжал под Ленинград в Дом творчества кинематографистов в Репино. Родные мне, заветные места. Он вернулся каким-то притихшим, торжественным, несколько старомодным, что ли. И прочитал нам (обеим Милам, дочке Лене, Грише Остеру с подругой Майей, Максиму Шраеру и мне) новые стихи. Получилась целая книга, которую Сапгир озаглавил: «Этюды в манере Огарева и Полонского».


Отвращение к эклектике передвинуло его к строгой традиции, которая, по сути, была стилизацией, продолжением книги «Черновики Пушкина». И почти в каждом стихотворении несколько слов, связанных с движением народников, с темой вольности: «К лампе — к людям — в разговор! „Хотите чаю?“ / за чужой спиной себя на стуле замечаю / и рука с кольцом холеная — хозяйки /чашку мне передает: „Возьмите сайки“. / Обыск был у Турсиных — все ли цело? / Все сидят наперечет люди дела. / Маша светится свечой — чистым счастьем / и на сердце горячо что причастен / <…> / Прочли письмо узнали росчерк / вот кто иуда! кто доносчик!» Улыбнувшись и выпив рюмку, Генрих прочитал: «Никто! Мы вместе, только захочу / на финских санках я тебя качу, / ты гимназисткой под шотландским пледом / а я пыхтящим вислоусым дедом» («Этюды в манере Огарева и Полонского»).

Он закончил чтение, сложил тетрадочку. Мила Сапгир заторопилась ставить чайник.


Ближе к весне, на очередном литературном семинаре для отказников, который мы проводили дома, Генрих читал новую поэму. Мне показалось, что философия поэмы уходила в «Зангези» Хлебникова и индийский эпос «Махабхарата».


Юрий Карабчиевский, получивший за полгода до этого премию имени Владимира Даля за книгу о Маяковском, выступал со стихами. Стихи во многом повторяли Винокурова, Межирова, Самойлова, Наровчатова, Глеба Семенова и не достигали пронзительной пульсации чувств и звуков любимого им Мандельштама. Становилось понятным, почему клокочущий гений Маяковского открылся Карабчиевскому только в черном цвете. Мне показалось, что стихи Карабчиевского не зажгли Сапгира.


На прямой вопрос, какую религию он исповедует, Генрих отвечал уклончиво и смеясь: «Я верю во все религии. В единого Бога». Тянулся к еврейству. Захотел, чтобы в антологию «Строфы века—2» включили его переводы из Овсея Дриза. На одной из стен его жилища висела икона.


Как только я позвал Генриха на одну из премьер «Пуримшпиля-87», сценарий которого я написал, он с готовностью согласился. «Пуримшпиль» — это традиционное еврейское представление по мотивам древнего мифа о спасении евреев Персии от истребления. Обычно сюжет «Пуримшпиля» модернизируется, делается острым, социально и политически. Мы встретились в метро и поехали куда-то — в Черемушки или Перово вместе с актерами и обязательной «группой поддержки». Такие группы обычно сопровождали актеров «подпольного» театра. Представление давали на квартире отказника Семена Каца. Народу набилось много, в том числе американские студенты и корреспонденты американских газет.


Генрих чувствовал себя вполне естественно, отвечал на приветствия: «Шалом!», радовался, когда кто-то из публики цитировал его детские стихи или вспоминал фильмы и пьесы, сочиненные им. Он выпивал и закусывал со всеми, подпевал актерам еврейские песни из «Пуримшпиля».


Мне из-за вечного комплекса неполноценности, преследующего еврея, казалось, что я привез Генриха в цыганский табор. Даже не в среду интеллигентных евреев-ассимилянтов, а в обособленную таборную неустойчивую среду. Ведь мы — отказники — думали только об одном: «Как вырваться?»