Генрих Сапгир. Классик авангарда — страница 28 из 34


Генрих сидел в тесном кругу евреев-отказников, смеялся и переживал за красавицу Эстер и ее дядю Мордехая, ненавидел Амана, а я представлял себе Пушкина в кругу цыган. Африканские гены влекли Пушкина к отверженным. Еврейские гены тянули Генриха к отказникам. Но все это было экзотикой, приключением. Пушкин и Сапгир никуда не хотели уйти и не могли уйти от русской среды, русской культуры и русской поэзии.


Однажды Генрих сказал мне, что получил предложение от киностудии написать сценарий о культуре российского еврейства. «Что ты об этом думаешь?» — спросил он меня.


«…дитя болотного города, мощеного петровскими камнями, крещеного на всех ветрах союзных, и бабочкой танцующий Давид…»


В конце мая 1987 г. Генрих приехал из Коктебеля, чтобы попрощаться с нами. На проводы собрался весь «отказ». Пришли наши друзья-дипломаты. Самые близкие друзья, которые не оставляли нас все эти тягостные годы и которых мы оставляли в России навсегда. Приехал мой друг, эстонский художник Юри Аррак. Пришли художники Слава Сысоев и Сережа Волохов, герои «отказа» Володя и Маша Слепаки, Александр Лернер, Эммануил Лурье. Труппа, ставившая «Пуримшпиль-87». Актеры весь вечер играли еврейскую музыку, пели еврейские песни. Масса народу.


Генрих пришел на проводы с дочкой Леной. Мила Сапгир с внуком Сашенькой остались в Коктебеле. Генрих и Лена пили, плясали и пели со всеми. Под конец вечера Генрих принялся читать свои стихи нашей соседке по дому прозаику Гале Корниловой. Генрих произнес сакраментальное: «Пельсиски падают в стакелки…» И замолчал. Галя внимательно слушала. Он повторил: «Я почитаю „Пельсисочную“: „Пельсиски падают в стакелки…“» Галя тактично ждала. Выпито было так много, что Генрих забыл продолжение. Он тяжело переживал предстоящую разлуку. Вся сцена происходила у черной рампы пианино, за которым сидела рыжеволосая актриса «Пуримшпиля» Надя Ильина. Она пела русские романсы, аккомпанируя себе. На одном ее пышном бедре лежала голова художника Юри Аррака, который плакал. Генрих улегся на другое бедро и тоже заплакал.


Мы никак не могли расстаться. Через пару дней Генрих опять приехал. С Гришей Остером и его возлюбленной. В доме был полный развал. Мы толковали о пустяках. Особенно подружился Генрих с приехавшим из Ленинграда моим дорогим другом детства, покойным ныне Борей Смородиным. Боря повторил по наивности штуку такого же рода, как когда-то в доме Бори Вахтина с Верой Федоровной Пановой: «Старичок, — обратился он к Генриху, — а не пойти ли нам на кухню и не заварить ли чайку?» На что Генрих с готовностью согласился.


Часа за два до нашего отъезда в аэропорт Шереметьево Генрих приехал с бутылкой коньяка. На аэродром он не поехал.


В США я очень скучал по Генриху.


Из Москвы пришло письмо:

Дорогой Давид!

Я вообще туг насчет писем. А в отношении тебя — совсем виноват. Но жизнь так закрутилась, завертелась, что никому не писал. Сейчас сел перед Новым годом написать несколько писем. И тебе задумал. Если ты еще там, куда пишу, и письмо дойдет. Так что не обижайся. А письма к нам и от нас вообще идут долго. Твоего приятеля с подарками не видел, где-то был в отъезде, общалась с ним Ленка. А твой чай я Марку [Марк Портной] передал.

Мои дела как будто налаживаются понемногу — в смысле печатания. Долго, все долго у нас на Руси. Читал твои рассказы в печати. Жду, что напишешь книгу или книжку. По-прежнему. Ты знаешь, что я о них высокого мнения.

Сам я за этот год написал книгу стихов — совсем новые по форме. Долго объяснять, но все слова в них то разорваны, то пропущены, то осталась половинка. Тебе это должно быть понятно. Но одновременно все соблюдено: и ритм, и рифмы, и мышление, это основное. Я шел от того, как мыслим. А мыслим, оказывается, устойчивыми словами и группами слов, где одно можно заменить другим — и ничего не изменится, кроме гармонии, конечно.

Видишь, слово «долго» пронизало мой текст. Это, наверно, потому, что долго тебе не писал, ну да не сердись — и напиши что-нибудь повеселее. Я, сам видишь, пью и хандрю. Если бы не работа, совсем было бы скучно. Так что, можно сказать, у меня в России по России ностальгия. Теперь у нас свободнее, как ты знаешь. Так, может, еще увидимся. Привет твоему семейству. Твой Генрих. 25.12.88.


Через два года пришло следующее письмо от Генриха.

Дорогой Давид!

Медленно идут наши письма, да и писать я не мастак, как любили в девятнадцатом веке. Одно скажу: пусть редко, но не хотелось бы, чтобы наша связь прервалась. Так что я обрадовался, получил от тебя весточку. Какая-то машинка разболтанная, а наши мастера — тоже не мастера, не ремонтируют. Так и во всем. До Марка дозвониться не могу, все его нет и нет. Где-то бегает. Ездил в Питер. Весной думаю в Париж, если наш поезд повезет. Вообще ты, наверно, забыл, здесь вещи все более не соответствуют своему содержанию. Это уже не утопия, это — абсурд — и людям страшно именно поэтому, страшно и тревожно.

Перечел недавно твои стихи, с удовольствием. Это современная работа. Можно напечатать в каком-нибудь альманахе, если он — альманах — выйдет. Вот так, все — если. Если Марк найдет издательство, конечно, не сомневайся, рад буду редактировать твой роман.

Посылаю тебе свои стихи — из последних, здесь меня с трудом, но начали печатать — в разных журналах. Все в России медленно и все, если ЕБЖ, как говаривал Лев Толстой, мы увидимся (Если Будем Живы). Пиши обязательно. Мила заметила, что у тебя такой размашистый почерк, не пьян ли был? Привет твоей семье, напиши, как сын пишет? Ладно, живем — твой Генрих. 20.12.90.


К письму были приложены стихи из циклов «Мыло из дебила» и «Внимающий», датированные 1990-м годом. Я передал их Александру Очеретянскому, редактору альманаха «Черновик», и три текста («Память», «Внимающий», «Восточная повесть») были напечатаны в 5-м номере (1991).


Через год было еще одно письмо:

Дорогой Давид!

Я был в отъезде: в апреле — в Париже, май — июль — в Коктебеле, где сочинил, надеюсь, с Божьей помощью, книгу стихов «Развитие метода» и книжку рассказов-гротесков «Человек с золотыми подмышками», в августе неделю был в Тбилиси. Так что отвечаю только сейчас, извини. По поводу твоих литературных дел я говорил с Фаридой и редактором Лидией Ивановной [Л. И. Творогова — главный редактор издательства «ГМП Полиформ», выпустившего мой роман «Герберт и Нэлли»]. Обе тебя любят и почитают, издать хотят. Но у нас, как во всем и всегда, сложности. Я посоветовал сделать, как они сумеют, то есть сначала издать первый том романа, как только разойдется, издать второй. Так разрешится их проблема с бумагой и деньгами. Составить свой договор — и послать тебе на согласование. А чтобы ускорить все это муторное дело, Фариде тебе позвонить. Редактировать тебя буду рад. Какие стихи в «Черновике»№ 5, я напрочь позабыл. Если можешь, вышли мне экземпляр. Напечататься здесь можно, но есть эстетическое противостояние — иными словами, шестидесятники в своей кондовости трудно принимают современное искусство. Но дело идет. Я печатаюсь понемногу, хотя отношение ко мне в общем меняется, более уважительное, что ли. Рад, что ты расписался. Лена в Париже давно. Мила шлет тебе привет. Я шлю тебе виват и «еще польска не сгинела» — увидимся, Бог даст.

Твой друг Генрих [На штемпеле дата 30.8.91].


Потом был перерыв. В 1992 г. вышел мой роман «Герберт и Нэлли». Генрих написал к нему предисловие. В мая 1993-го мой сын Максим поехал в Москву по своим литературным и научным делам. Генрих с ним передал письмо:

Дорогой Давид!

Был рад приезду Максима. Он меня удивил и обрадовал своей новой книгой стихов «Американский романс» Они отличаются от прежних стихов большей оригинальностью, и наконец-то видно поэта. Нового поэта, который работает с языком и поэтической формой серьезно и на уровне, меня удовлетворяющем, во всяком случае. Вообще это прекрасные русские стихи с американской начинкой и образом восприятия. Я думаю, что русская поэзия этим не ограничится, такой в ней вселенский заряд.

Я рад, что ты работаешь интенсивно, все-таки надо переводиться на английский. А то знаешь, «может, вы, мадмуазель, и красивая девушка, но никто не видел вашей красоты и потому оценить ее не может». Я знаю, что Мила и Максим работают в этом направлении. Отлично. Не скучай. Жизнь и так слишком коротка.

Я пишу стихи и прозу. Меня издают почти все толстые и тонкие журналы, денег это сейчас приносит анекдотически мало. Были у меня раритетные издания и на русском, и на французском, и на немецком, в общем, Максим расскажет. Был в Германии прошлым летом — в поездке с выступлениями. Очень хочу в Америку, но да ведь это организуется, я теперь знаю как, знакомые приглашают знакомых, известные мало кому приглашают им только известных и так далее. Или еще проще: ты меня перевел, я тебя пригласил. Противно, тьфу! Я по-прежнему думаю, в литературе, как и всюду, много званных да мало избраных. Конечно, ты общался, это я прочел в твоей «Москве» <мой мемуарный роман «Москва златоглавая», который Генрих прочитал в рукописи>, со многими из них и, любя свое прошлое, остался к ним добр. Но, по-моему, все они, не исключая Самойлова и Слуцкого, в лету — бух! Потому что появятся и уже появились новые свободные страстные поэты, например Максим, но и других знаю. Так что оставим тех вместе с сентиментальным Булатом историкам литературы. Ведь жизнь течет и не останавливается «на достигнутом». Но в твоих, добрых, повторяю, мемуарах им — место. Потому что это роман-история и как личности они забавны, трогательны и любопытны, хотя и невысоко летают. То есть ты, как ученый, должен знать, что художник должен уметь думать сердцем, рождать новое, а им по большей части слабо.

Вот как получается, я еще жестче, еще придирчивей, ведь все это прежде всего ко мне относится. Потому пишу много. Как и ты, я вижу. Одна надежда…