<…> [В пропущенном абзаце рассказывается о болезни в семье Сапгиров.]
Осенью мы собираемся надолго — на сезон — в Париж к нашим детям. <…>
Не хочется на такой грустной ноте заканчивать, ну да так получилось. Привет и поцелуй — твоей Миле, обнимаю тебя —
[P. S.] Москву трясет от политики, меня трясет от их всех. От Милы вам привет. 5.6.93
[P. P. S.] Вот тебе, если понадобится, телефон (наш будущий) в Париже: [номер я опустил] Ж <…> вы Володя, Лена. Адрес у них новый, пока не знаю, все перезваниваемся, по привычке. Замечаний по роману в художественном смысле не имеется — надо печатать как роман.
Еще через год пришло письмо от Генриха:
Дорогой Давид!
Не пишу только из лени. Вообще я рад получить весточку от тебя. Может, и сам пожалуешь в нашу первопрестольную. Приезжай, приму без проблем. Сам приеду-прилечу — если позовут официально.
Я здесь пишу и печатаюсь нормально. Все получило иной вид, и жаловаться не на кого, кроме себя. Мне это нравится.
Максим был, очень хорошо пишет, по-моему, но, чтобы печататься здесь, надо быть здесь.
Много нового и много молодых — хотя и личностей нет пока новых. Но придут новые времена — и будут. Пиши. Обнимаю — Генрих.
В мае 1995 г. я впервые приехал в Париж. Вместе с Милой и Максимом поселились мы в недорогом отеле «Ла Мармот» («Сурок» по-русски). Отель был вытянут вверх этажа на три и действительно напоминал сурка, стоящего на задних лапах. Наш «Ла Мармот», которого мы тут же окрестили в «Обормота», одним своим боком был обращен на улицу Монторгейль, которая когда-то была частью «Чрева Парижа». Но и в наши дни улица Монторгейль вся уставлена палатками с самыми прекрасными на свете фруктами и овощами. Я нигде не видел ТАКОЙ клубники, или ТАКИХ персиков, или ПОДОБНЫХ помидоров. А рыба и всяческие креветки-устрицы! А нежнейшее мясо всех на свете пород домашних животных! А куры, гуси, утки, куропатки, перепела! А колбасы и сыры! Все это кричало, зазывало и обольщало. По краям же этого привозимого ежеутренне и ежевечерне складываемого торгового табора стояли кафе, кондитерские, магазины, где продавали (тут же во внутренних помещениях варящиеся) сыры. А колбасные! И, наконец, — венцом всему — винные лавки с такими винами и коньяками, от названия которых пьянеешь. Если, конечно, не поленишься разобраться во французской латинице.
В конце улицы Монторгейль, приближающемся к улице Этьен Марсель, палатки становились победнее, кафе и винные лавки — обыденнее, мостовая — погрязнее. Нагулявшись по лучшему куску бывшего «Чрева», напившись крепкого и ароматного кофе из маленьких фарфоровых чашечек и налакомившись пирожными с абрикосами, мы разбегались по своим делам: Мила — по музеям и торговым моллам, Максим — по букинистам и местам, связанным с жизнью Ивана Бунина и Владимира Набокова в Париже, я — ездил в Институт Пастера, чтобы посмотреть корпус и лабораторию этого первого в мире института микробиологии. Здесь работал в двадцатые — тридцатые годы профессор Феликс д’Эрелль, прототип одного из главных героев моего романа «Французский коттедж». Роман этот вышел в США в 1999 г.
Когда я возвращался из поездок и походов по Парижу, то в дальнем от нашего «Обормота» конце улицы Монторгейль, который теперь был для меня началом, взгляд мой обращался на кафе-забегаловку-винную лавку, в которой рабочий люд выпивал по рюмке-другой перед тем, как вернуться к домашнему очагу и вечерним радостям бытия. Можно было выпивать внутри этого заведения с грязными окнами и, наверняка, прокуренным и проспиртованным нутром. Снаружи стояло несколько больших бочек, окруженных бочонками меньших емкостей — род деревенских столов и стульев.
Каждый раз, возвращаясь, я видел, что в полупрофиль ко мне сидит грузный человек, одной рукой поглаживающий пузатую бутылку, громоздящуюся на бочке-столе, а другой подносящий стакан ко рту. Лица я его не видел, а всего лишь — правый седой славянский ус. Одет был этот господин в коричневую блузу таких безграничных размеров, что грузному телу пившего было просторно.
Париж хорош для сентиментальных ассоциаций. В конце пятидесятых — начале шестидесятых в нашей компании молодых питерских литераторов (Илья Авербах, Василий Аксенов, Дмитрий Бобышев, Сергей Вольф, Анатолий Найман, Эйба Норкуте, Евгений Рейн, Давид Шраер) был необыкновенный интерес к прозе Эрнеста Хемингуэя. Особенно оттого, что его характер, судьба и книги (казалось нам) соединялись в понятие настоящей литературы, индивидуального стиля, какого-то волшебства, когда абсолютно достоверная деталь становится метафорой состояния.
Как этот француз в блузе с бутылкой вина верхом на бочке в конце улицы Монторгейль.
В один из дней мы отправились с Максимом в Латинский квартал, держа в руках книжку «А Moveable Feast» («Праздник, который всегда с тобой»). Да, именно, в доме 27 по улице де Флерю, как и написано у Хемингуэя, жила в двадцатые годы Гертруда Стайн. А в номере 12 по улице Одеон была библиотека и книжный магазин Сильвии Бич. Мы даже нашли старую полустертую надпись, сделанную красной краской, подтверждающую абсолютную реальность мизансцен, в которых разворачивались эпизоды этого мемуарного романа. Кафе на площади Сан-Мишель, где писатель подкреплялся ромом «Сент Джеймс». Мы нашли старый дом номер 74 по улице Кардинала Лемуана, похожий на доходные дома Петербурга. Здесь Хемингуэй писал первые рассказы. Древняя старуха-привратница высунулась из окна и показала на верх дома: «Там на третьем этаже жил этот американский писатель». Мы вернулись с Максимом на площадь Сан-Мишель, сели за столик того самого кафе и выпили по кружке пива.
Когда-нибудь люди пойдут по Москве с книгами воспоминаний очевидцев, чтобы разыскать места, где жил Генрих Сапгир.
Мы поужинали в греческом ресторане на улочке, вьющейся параллельно Сене. Вино было кислым и крепким. Накрапывал дождь. В метро гуляла метель газетных листов, оберток, пустых сигаретных упаковок. Табачный дым всплывал то и дело над толпой ночного парижского метро.
Неподалеку от нашего «Обормота» кто-то заговорил по-русски. А вдруг? Я все время ждал невероятного. Оказалось, что это загуляли русские туристы — муж и жена — и не знают, в какую сторону идти, где метро, где такси. Мы повели их обратно по улице Монторгейль — в сторону Этьен Марсель. По дороге я взглянул на тот ресторанчик-погребок, на ту бочку, где днем восседал человек, осанкой напомнивший мне Генриха.
По узкой витой лестнице поднялись мы в свою комнату. Пенальчик Максима был под самой крышей, над нами. Я слышал, как он возился с кранами, как падали на пол башмаки, как скрипнула старая разбитая кровать. Мила сразу заснула, успокоенная Парижем и вином.
Я думал о Генрихе. Мы не переписывались и не перезванивались больше года. Что-то мешало и разделяло нас. Годы. Континенты. Среда. И раньше, бывало, мы исчезали друг от друга надолго. Потом встречались, привыкали, узнавали, обменивались стихами и мыслями о поэзии. Радовались, что в главном — продолжаем оставаться единомышленниками.
Я думал о Генрихе. Возбуждал сон о моем друге. И увидел Генриха. Он сидел на бочке с вином, а на другой, служившей столиком, царствовала бутылка из темно-зеленого стекла. Он опустошал стакан и, прежде чем налить новую порцию вина, оглядывался по сторонам, словно звал кого-то, поглядывая на другой — пустой еще и приготовленный для ожидаемого — стакан.
Улица Монторгейль была пустына, когда, едва дождавшись рассвета, я помчался на другой ее конец посмотреть, там ли Генрих?
Торговцы овощами, фруктами и всяческой гастрономией раскладывали товары, обмениваясь шуточками о молоденькой продавщице из кондитерской, приехавшей из Бретани завоевывать Париж. «Днем — кондитерская, вечером — Сорбонна, а — ночью?» — похохатывали они.
Бочка была одинока.
И только под вечер я увидел его. Мы возвращались с Милой с Монмартра. Вышли из метро, прошли по улице Этьен Марсель, завернули за угол и — я увидел. Он сидел вполоборота, держа стакан в левой руке и нацеливаясь на бутылку, чтобы добавить. Я подошел к нему: «Месье, позвольте вас отвлечь на минуту!» Он обернулся ко мне. Это был не Генрих. Хотя удивительно похожий: густые седеющие волосы, крупный лоб и выраженные хазарские скулы, седые казацкие усы. Но совсем не Генрих. Не было улыбки моего друга: мягкой, мудрой, всепрощающей. Незнакомец раздраженно взглянул и что-то сказал по-французски. Я извинился и пошел прочь.
Вернулся Максим. Он был в редакции «Русской мысли», получал гонорар за напечатанную статью. Он говорил по телефону с Александром Гинзбургом, который ночевал однажды у нас в Провиденсе после выступления в Брауновском университете. Гинзбург сказал Максиму, что приехала группа писателей из Москвы, в том числе Генрих. «Они будут выступать на следующий день в Пушкинском центре».
Возбуждение снов. Или возбуждение снами?
В зале Пушкинского центра собрался «весь русский Париж». Александр Глезер представлял Валерию Нарбикову, Виктора Ерофеева и Генриха Сапгира — авторов издательства «Третья волна». Нарбикова читала из книги «Шепот шума». Морфология строк, встроенных в периоды текста, была совершенна. Ерофеев читал умные и злые рассказы. Генрих читал много стихов. Его принимали лучше всех выступавших. Особенно стихотворение «Летучая фраза»:
любит русский писатель как русский (это известно)
любит русский писатель как никто (это возможно)
любит русский писатель: никто я! никто! (это слыхали)
никто не любит как русский писатель (это уже перебор)
П