Генрих VIII. Казнь — страница 3 из 91

Генрих пробормотал, просыпаясь ещё раз:

— Бедна и слаба...

Он расслышал, что теперь колокола били на всех колокольнях. Над городом стоял сплошной, стройный звон. В него изредка медленно, мерно, басисто вступал святой Павел и вновь замолкал.

Под этот хор пробуждался весь Лондон.

Генрих тоже проснулся, теперь окончательно, хотя его мысли ещё были во сне, и он недовольно, укоризненно прошептал:

— Беден... беден... и слаб...

Рыжая голова приподнялась у него на груди. Прямо на него блеснули озорные глаза. Анна улыбнулась и возразила:

— Мой повелитель здоров как бык и силён как медведь. Нынешней ночью он меня поразил.

Генрих долго смотрел на неё, не совсем понимая, о чём она говорит. Думал он совсем о другом, а когда понял её, произнёс угрюмо и строго:

— Сына роди.

Она засмеялась:

— А как же? Рожу! Клянусь, что рожу!

Он нахмурился, выпростал руки, отодвинул её и пробурчал:

— Не клянись, но роди.

Она свернулась клубком и стала его щекотать.

Он хлопнул в ладоши.

Дальняя дверь растворилась бесшумно. С поклоном вступил камергер:

— Кромвеля ко мне!

Камергер так же бесшумно исчез. В ту же минуту на его место выступил Кромвель, широкий и крепкий, в чёрном камзоле и в чёрных чулках.

— Что там?

— По-прежнему... Ничего...

— Пойди и скажи ещё раз.

— Ведь говорил... Три года уже...

— Иди!

Кромвель исчез, точно тень.

Генрих потянулся, собираясь вставать.

Анна вынырнула, весёлая, молодая, горячая, провела тонкой рукой по лицу:

— Попробуем, прямо сейчас...

Он с недоумением посмотрел на неё:

— Что?

Она смотрела игриво и тянулась губами к нему:

— Сына родить.

Он рассердился, оттолкнул её от себя:

— Ступай!

Она тотчас вскочила, прошлёпала босыми ногами и скрылась в узенькой дверце, которая вела в её спальню.

Глава втораяИСПОЛНЕНИЕ


Они вошли, сурово и молча, гремя железом оружия в проёме тесных дверей, скребя по каменным плитам толстыми гвоздями подкованных башмаков. Томас Мор приподнялся на своём тюфяке, обхватив худые колени руками. В его усталых припухлых глазах мелькнула открытая радость. Они заметили её недоверчиво и удивлённо. Это были солдаты конвоя, одетые просто, тогда как Кромвель был необычайно разряжен. Синее шерстяное трико облегало кроткие крепкие ноги. Камзол фламандского бледно-жёлтого бархата ладно обхватывал ещё не заплывшую талию и не доходил до колен. Серебряная оторочка беспокойно мерцала на рукавах и груди. Золотая крупная цепь свисала с шеи чуть не до самого живота, на котором вздрагивал рыцарский орден. Пышный берет с кокетливо-радужным пёрышком боком сидел на круглой, как шар, голове.

Он понял: у Кромвеля нынче день торжества. По всей видимости, это угрожало ему наихудшим, но зловещая жгучая радость ещё не померкла. Эти люди не приходили к нему, как казалось, давно, надеясь обойтись без него. Должно быть, они высокомерно решили, что ни жизнь, ни смерть его уже не нужна. Мор начинал опасаться, что его навсегда замуруют в этой осклизлой от сырости каменной башне и он станет упрямо, бесплодно размышлять о своём, всё о своём, но уже никогда и ничем не сможет им помешать, пока не исстарится, не иссохнет в полном забвении, не лишится ума. Узник то раздражался, то с обречённым видом сидел у кона.

Неожиданно прервав его размышления, Кромвель выкрикнул торжественным голосом:

— Томас Мор!

Он повеселел от звуков этого ненавистного голоса. Рвущийся, высокий, победный, этот голос обещал что-то важное, может быть, ещё один поворот, так что пленник, обдумавши то, что скажут, сможет снова им помешать. Стало быть, продолжалась борьба. Стало быть, они не обошлись без него. Ему представлялась возможность ещё раз сказать своё слово или хотя бы молчанием сделать что-нибудь, даже отсюда что-то решить.

Голос Кромвеля звенел под каменным сводом:

— Именем короля!

Томас Мор плохо слушал ненасытные эти слова: и без того они были намертво выбиты в памяти. Для чего слушать, для чего повторять? И всё же они вошли, они снова это твердили ему. Может быть, здесь и таился какой-то нечаянный или задуманный смысл? Торопился понять, с какой целью Генрих прислал к нему Томаса Кромвеля, зорко и жадно вглядывался в него. Лицо Кромвеля было грубым и жирным. Самодовольно, повелительно, резко раскрывался плоский, жестокий, решительный рот. С ликованием бегали тёмные пуговки злобных, точно обрывистых глаз, жадно хватая быстрые буквы. Узловатые пальцы цепко держали зыбкий свиток пергамента. По бокам цепенела надёжная стража. Дымили багровые факелы. На длинных древках сверкали широкие топоры. На поясах тяжело обвисали мечи. Бородатый солдат в потемневшей тонкой кольчуге выглядел привычным и простодушным. Хмурое лицо молодого резал от глаза до подбородка ещё розовый шрам. Другой, единственный глаз глядел ненавидяще. Эта ненависть была непонятна. Он ничего плохого не сделал этому драчливому деревенскому парню. Он пытался его защитить. Томас Мор споткнулся на мысли об этом и внезапно отчётливо, слишком внятно расслышал:

— ...влачить по земле через все лондонское Сити в Тайберн, там повесить его так, чтобы он замучился до полусмерти, снять с петли, пока не умер, отрезать половые органы, вспороть живот, вырвать и сжечь внутренности, затем четвертовать и прибить по одной четверти тела над четырьмя воротами Сити, а голову выставить на лондонском мосту!

Сверкнув кровавым карбункулом, плотно втиснутым на указательный палец, Кромвель отпустил нижний край свитка так, что пергамент щёлкнул бичом и, сухо шипя, свернулся в тонкую трубку. Лицо Томаса Кромвеля сделалось ещё холодней, ещё надменней и злей. Пламя факелов потрескивало и трепетало в леденящей ужасом тишине. Даже в лицах солдат появилась угрюмость.

Тело Мора дрогнуло от муки безбрежной, уготованной ему королём, точно она уже свершалась над ним. Сердце убийственно сжалось. Однако узник остался спокоен и твёрд. Ему было ведомо уже третий год, что вызов, брошенный королю, грозит неминуемой гибелью. В сущности, так и должно было быть. Генрих — самодержец, только парламент может противоречить ему, но и парламент может быть им распущен. Таков английский закон. По складу своих убеждений Томас Мор и прежде неустанно готовился к смерти. Он её не боялся; боролся с решением короля, зная заранее, на что он идёт. И вот приговор, с какой-то стати вновь прочитанный Кромвелем, таил и смерть, и надежду, и нужна была холодная трезвость ума, чтобы понять, куда клонят они, снова выбрать и снова рискнуть головой: им, верно, что-то нужно ещё от него. Что-нибудь важное. Ибо то, на что они замахнулись, потрясает самое основание Англии: умы, хозяйство, отношения между людьми. Тогда оставалась возможность остановить. Может быть, остановить на самом краю.

Узник встал с тюфяка, потянулся всем телом и неторопливо опустился на табурет. Сидел с достоинством, прямо, спокойно и пристально глядя перед собой, а Кромвель, сын сукнодела, по застарелой привычке остался стоять перед ним. Томас взглянул на него с невольной усмешкой и ощутил превосходство своё уже оттого, что самодовольный, властный, победоносный преемник его на высшем посту не решился сесть перед ним, смещённым давно, давно не отдававшим никаких приказаний. Он вдруг показался себе не приговорённым, а зрителем и, позабыв о себе, с любопытством наблюдал человека. Даже взяв верх, в вожделенном, однако непредвиденном торжестве, с почти бескрайней властью в не знающих жалости хищных руках, человек оставался верным слугой. Только слугой. Не больше того.

Ещё в ранней юности Томас Мор пришёл к убеждению, что никто не родится ни прихвостнем, ни лакеем. Воспитан ли Кромвель годами тяжких лишений? Разнузданная ли жадность погубила его? Честолюбие ли ломало и гнуло? Это, в сущности, всё равно. Недостойный стоял перед ним. Мнимый владыка его головы. В нём вспыхнуло непримиримое, гневное озорство. Пленник дёрнул седую узкую бороду и небрежно, повелительно произнёс:

— Я разрешаю сесть вам, милорд.

Тело Кромвеля двинулось привычно, послушно. Униженная благодарность затлела в повлажневших глазах. Стражники растерянно искали второй табурет. Но сам Кромвель был умён, был силён, успел спохватиться и остался стоять, коренастый и плотный, с окаменевшим лицом. Колюче поглядел перед собой близко поставленными, злыми глазами. Только голос сорвался и выдал его:

— Вы ничего не поняли, мастер? Впрочем, как вам понять... Ведь вы образованный человек...

Поглаживая бороду привычным движением истончённой руки, Томас смотрел на него с сожалением и сосредоточенно ждал, какими напастями прислан тот его запугать, какими средствами наконец привести к покорности.

Моложав и крепок был Томас Кромвель. Служил когда-то солдатом, но не набрался рыцарской чести. Валял сукна. Давал деньги в рост. Приобрёл контору нотариуса. Нажил деньги, но не нажил щепетильности, чести, присущих ремесленникам и правоведам, слово которых нередко бывало надёжней расписки. Его дух искривился в жажде почестей и богатства, но тело и на сорок девятом году не утратило прочности. Мышцы ног, обтянутые тонким сукном, выпирали стальными буграми. Вся напряжённая, собранная фигура дышала нерастраченной физической силой. Слишком недавно дотянулся до милостей короля, и по напряжённому сильному телу можно было легко угадать, что ещё долго надеялся хватать эти милости на лету, жадно вкушая их пьянящую, терпкую сладость.

Мор усмехнулся, неожиданно и открыто.

Не отводя сверлящего взгляда, Кромвель отчеканил с угрозой, ткнув в его сторону стиснутым свитком:

— Вы страшитесь этого, мастер!

Он понял теперь, что означала эта уловка, и улыбнулся с презрением:

— Приговор я слышал в суде. Во второй раз это несколько скучно. Сейчас — всё равно.

Кромвель шагнул, точно хотел ударить, повторил зловеще, сумрачно, властно, заставив подумать, что испугался бы сам:

— Эти муки невыносимы. Даже для вас. Я обещаю.