Генрих VIII. Казнь — страница 4 из 91

Генрих знал, кого лучше прислать. В глазах многих король выглядел сумасбродным кутилой, неразборчивым бабником, самовластным, капризным, тупым, простачком. Думая так, многие не боялись его и надеялись легко обмануть. Кромвель был тоже из них и даже представить, должно быть, не мог, что всего лишь балаганная кукла в лукавых, умных руках короля, отправленная сюда как будто случайно, возможно, после нескольких стаканов вина и короткого сна. Послан зачем? Скорее всего разыграть перед ним простую, но втайне двуликую роль. На самом-то деле король был искусен, образован, дальновиден, разумен и очень опасен редким уменьем прятать от всех настоящую цель того, что делал и что говорил.

Пленник рассмеялся бедному Кромвелю прямо в лицо:

— Полно корчиться, Кромвель. Свою плоть я почти укротил многодневным постом, смирил её власяницей, каждое утро секу её сыромятным бичом. Не проволокут её и десяток шагов, как рассудок мой отлетит, и прочее свершится над бесчувственным телом. Чего мне, твоя милость, бояться?

Кромвель поднял ненужную руку со свитком и тут же её опустил. Должно быть, свиток мешал ему видеть близкую жертву. Испытующе поглядели они друг другу в глаза. Кромвель первым потупился и с угрозой сказал:

— Этим, мастер, не надо шутить!

Выходило: они его снова пугали, новым страхом они принуждали его уступить. Стало быть, никчёмная жизнь всё ещё оставалась в цене, её по-прежнему хотели купить, предлагая какую-то новую сделку. Он твёрдо, почти угрожающе произнёс:

— Я не шучу.

Кромвель отрезал словно бы с огорчением на мясистом лице, но с открытой ненавистью в хрипящем, пониженном голосе:

— И не шути. Ничего не осталось тебе, как молить короля о пощаде.

Этого Кромвель не должен бы был говорить: уловка становилась слишком заметной. Лучше бы Генриху прийти самому, Генрих не проговорился бы так откровенно, а у него была бы возможность в который раз объяснить, что с одними лакеями управлять государством нельзя. Генрих чуял это своим верным, искушённым в политике, изощрённым умом, иначе не стал бы с ним торговаться. Может быть, и догадался уже? Жаль, что не понял и, возможно, никогда не поймёт, что не всякий поддаётся постыдному страху и не всякого можно купить. По этой причине и подослал дурака, а у дураков даже нет надобности выведывать тайну, дураки ничего не таят про себя.

Томас Мор смерил Кромвеля долгим взглядом и разыграл удивление:

— Что нужно королю от готового к смерти?

Кромвель дёрнул плечом и напыщенно произнёс:

— Это знает только король!

Узнику припомнилась изящная латынь Цицерона и гордый обычай доблестных римлян. Улыбаясь небрежно, поднял руку, точно обнажал меч перед боем, и шутливо проговорил:

— Передай королю: Томас Мор, идущий на смерть, приветствует его.

Кромвель искривил губы в довольной улыбке. Рот приоткрылся, готовя, должно быть, дерзкий ответ. Только глаза метнулись от страха, и внезапно застыло лицо. Кромвель обернулся и сделал повелительный жест. Безусый воин шагнул поспешно к стене, разгоняя испуганные тени перед собой, и твёрдой рукой вставил факел в кольцо. Кромвель взмахнул ещё раз рукой и бросил:

— Там ждите!

Дверь послушно громыхнула железом, и они остались одни.

Томас Мор следил за ним и, улыбаясь язвительно, похвалил:

— Ты очень осторожен, твоя милость. Верно, многому научился, служа кардиналу Уолси.

Кромвель ответил небрежно:

— У вас тоже учился, мастер.

Он посмотрел с удивлением:

— У меня-то чему ты мог научиться?

Закинув голову, чтобы казаться выше, значительней себе самому, Кромвель провозгласил с угрозой и вызовом:

— Всему!

Тогда он спросил повелительно-громко:

— Зачем ты явился сюда?

Кромвель вздрогнул и почтительно вытянулся на миг, в напряжённом голосе промелькнули робость и сожаление:

— Это приказ.

Он отрезал:

— Ты исполнил его. Ты можешь идти.

Кромвель потупился и нехотя выдавил из себя:

— Есть люди, которые надеются на ваше раскаянье, мастер.

Он насмешливо переспросил, заменив одно слово другим:

— Чего хочет король от меня?

Кромвель потупился и нерешительно, осторожно сказал, покосившись на дверь:

— Вы, должно быть, нужны ему, мастер... и всё чепуха...

С дураками, к несчастью, тоже есть свои трудности. Зачем открывать то, что он сам давно угадал? Нечто тёмное оставалось в другом. Кто в нём нынче нуждался? Генрих или король? Скорей всего, конечно, король... Ведь в Англии неспокойно... Мало ли что... Правда, ещё надо проверить... И он, стараясь выглядеть ко всему равнодушным, напомнил, отчётливо разделяя слова:

— Король иногда называл меня своим другом.

Кромвель возразил, кривя тонкие губы:

— Что дружба? Пустые слова.

Он машинально поправил:

— У таких, как ты, даже меньше.

Кромвель подался вперёд. Ноздри его раздувались. Он раздражённо, веско проговорил:

— Он — король милостью Божией! Не забывайте этого, мастер! Особенно здесь!

Томас не считал нужным против этого возражать. Король милостью Божией — ведь это бесспорно. Бесспорно и то, что он сам всего лишь подданный короля. Он думал о том, что, видать по всему, в нём по-прежнему нуждался тот, кто был милостью Божией, в нём, своём подданном. Стало быть, на этом свете его удерживали дела государства. Какие дела? Неужели король страшится восстания, как только падёт его голова?

Словно бы огорчённый, словно бы ожидавший чего-то иного, он нахмурился и решительно молвил:

— Мне противна королевская милость.

Кромвель облегчённо вздохнул:

— За этим я и пришёл!

Он не спросил ни шутя, ни всерьёз, что нужно новому канцлеру от бывшего канцлера, приговорённого к смерти, ожидая на своём табурете, когда тот разболтается сам. Повисло молчание, долгое, странное. Оба не шевелились. Один стоял. Другой неподвижно сидел перед ним. Наконец Кромвель заговорил, зловеще, но тихо:

— Я, мастер, тоже знаю вам цену, не только король. Возможно, вы стоите всё ещё полкоролевства. В Англии нет равного вам по смелости и уму. Не знаю, как в других государствах. Я там не бывал. Вас долго любила удача. Если бы вы не изменили ей сами, она бы вам оставалась верна и теперь. Я это знаю. Знаю и то, что вдвоём нам тесно в королевских покоях.

Он равнодушно кивнул:

— Ты прав. Очень гадко жить рядом с подобной канальей.

Кромвель стиснул сильные челюсти, сжал тяжёлые кулаки, готовый броситься на него.

Томас Мор вдруг соблазнился и чуть не подставил себя под удар, вероятно, смертельный. Одним разом покончить теперь, чтобы целый день и ещё целую долгую ночь не ждать обречённо, томительно обещанных пыток, но тут же опомнился, отстранил бесчестную мысль и властным взглядом взглянул на врага. Он не имел права позволить себе умереть понапрасну. Его жизнь была ставкой в опасной и сложной игре, в которой решалась судьба веры и судьба государства. Выбранил себя за ненужную дерзость, ведь он ничем бы не смог себя защитить, улыбнулся, непринуждённо и весело:

— Про себя и ты иначе не называешь меня.

Кромвель опомнился тотчас, грузно сел на скамью, широко расставил мускулистые ноги, толстыми ладонями опёрся о колени и с дружелюбной угрозой сказал:

— Не шутите, мастер, со мной. Я бы мог вас убить, и завтра во всех концах государства отслужат благодарственные молебны: я прикажу прославить меня как спасителя короля и отечества от происков дьявола, как героя или святого, что мне заблагорассудится выбрать для развлечения. Но этого лучше не делать. Я всё-таки хочу посмотреть, как искусный палач вспорет вам брюхо ножом и примется мотать из него потроха себе на кулак. Сможете ли, мастер, шутить и тогда?

Мор внутренне вздрогнул, представив мысленно эту картину и окровавленный этот кулак, поросший рыжей щетиной, и негромко сказал:

— Да поможет мне Бог.

Кромвель зло рассмеялся:

— Наш Бог не поможет тебе, ведь ты отступил от него. Ты завопишь от боли и ужаса. Ради такого прекрасного зрелища я потерплю один день и одну ночь.

Он покачал головой:

— Ну нет, ты ничего не услышишь.

Если у него так мало времени, то Кромвель своей болтовнёй его отнимал. Томас Мор повелительно посмотрел на него, надеясь, что тот передал всё, что было приказано или, может быть, брошено невзначай, насладился своей властью над пленником и оставил его наконец одного. Напрасно. Кромвель тяжело и угрюмо уставился в угол, не то всё ещё сдерживая себя, не то ещё пуще распаляясь от жажды мести, до того болезненно, хищно были стиснуты челюсти, даже толстые вены обозначились на висках.

Тогда узник сказал:

— Томас Кромвель, тебе пора уходить.

Тот вздрогнул, резко поворотился к собеседнику и выдохнул ненавидяще, зло:

— Нет, не пора, ещё не пора, Томас Мор!

Жажда мести и злость были естественны, понятны в таком человеке, который только что с самого низу поднялся на самый верх: нищие духом так жестоко глумятся над тем, кто повержен, и так гибко сгибаются перед тем, кто силён. Он лишён был возможности помешать издевательству. В его положении негодовать, даже просто сердиться было бы глупо. О Томасе Кромвеле думал без злости и мстить ему не хотел. Конечно, не мог не видеть в этом разряженном выскочке подлеца, но этот подлец был из обыкновенных и мелких, они всегда увиваются подле власти. Кромвель поддался соблазну. Посты и богатство ему застилали глаза, как они застилали глаза и другим, чуть ли не всем, среди которых были и хуже, были и лучше, чем он. Так должно быть всегда, пока существуют государство и деньги. Если уж ненавидеть, так ненавидеть эти извечные источники зла, а Кромвель сам по себе ненависти не заслужил.

Вперемешку размышлял о деле, которое ещё не было кончено. Он своей жизнью не дорожил и надеялся без сожалений, без слёз в любое время с ней распрощаться, как подобает разумному человеку с нравственным законом в душе, но крепко держался всегда за неё. Почему? Единственно потому, что служил свою службу своему Богу и этому самому государству, которое было в его представлении источником зла. Иногда надеялся, что именно ему суждено приблизить хотя бы на шаг то огромное, то важное понимание жизни, что избавило бы смертных от рокового соблазна.