— Я понимаю тебя, понимаю, но понять не могу!
Отец попросил:
— Давай больше не будем об этом ни слова.
Послушно кивнула:
— Хорошо, но скажи...
Лейтенант обернулся, остановился, подождал и легко тронул её за плечо:
— Вам дальше идти не позволено, мэм.
Сознавая, что уже никогда-никогда не увидится со своей любимицей, крепко обнял её, поцеловал в щемяще красивую шею и твёрдо сказал:
— Мертвее всего меня сделает то, моё любимейшее дитя, что я услышу не о своей смерти, но если узнаю о том, что ты, твой муж, моя жена, все мои дети и невиновные друзья остаются в опасности от того великого зла, которое может с ними случиться. И потому, моя Мэг, и ты, и все остальные, я вас прошу, служите Всевышнему и в Нём одном ищите поддержку и радость. И если это случится, молитесь Ему за меня и не печальтесь, не жалейте меня, а я всем сердцем стану молить Его за всех вас, чтобы мы могли встретиться на небесах, где мы будем всегда счастливы, веселы и где никогда уже не будем знать ни горя, ни бед.
Мэг зарыдала:
— Я стану, стану молиться, отец!
Помахал ей на прощанье рукой:
— Мы ещё встретимся, Мэг.
На этот раз узника отвели в Кровавую башню, чтобы оставить здесь одного.
Длинноносый служитель, с провалившимся ртом, завидя его, беззубо прошамкал с порога:
— Позвольте верхнюю одежду, мастер, она мне послужит вознаграждением за труды.
С готовностью стянул с головы и протянул старый колпак:
— Получите, любезный, это самая верхняя одежда моя, какую я только имею. Надеюсь, она будет служить вам хорошо.
Служитель обиделся и зло пробурчал:
— Нехорошо смеяться над бедняком.
В самом деле, нехорошо было смеяться, ещё хуже было ссориться с ним, и Мор примирительно возразил:
— Я не смеюсь. Остальное ты получишь потом.
Кингстон слабо пожал его руку:
— Мне так стыдно перед тобой.
Удивился, круто поворотившись к нему:
— Чего же стыдиться тебе?
Кингстон отвёл стыдливо глаза:
— Это мой долг был утешить тебя, но ты сам меня утешал, слабодушного, мерзкого. Я не достоин тебя.
Тоже пожал его слабую руку:
— Не казни себя, не казни. И прощай.
Железная дверь заскрежетала за ним на несмазанных петлях. С тем же скрежетом грохнул железный засов.
Тесная келья оказалась сырой и холодной.
Ему оставалось провести в ней всего несколько дней. Они летели, как птицы, и пролетели почти незаметно, хотя дел у него теперь не было никаких, одни только мысли о вечном.
Глава тринадцатаяСБОРЫ
Наступала последняя ночь.
Всё ещё сидя в углу, Мор размышлял:
«Возможно, Мортон был прав, когда говорил... потому и в своей постели своей смертью умер в Ламбете...»
Усмехнулся невольно, напомнив себе, что смерть у каждого только своя, не похожая на смерти других, странно равная и всё же своя.
Умный, хитрый, бесчестный Уолси, отправляясь когда-то в Камбрэ, говорил почти то же, что Мортон, а умер совсем по-иному...
— Мастер! Мастер!
Открыл мгновенно глаза, но невольно продолжал свою мысль, уже вслух:
— Я только воротился оттуда, а мне со всех сторон говорят, что Уолси неверный, изменник...
Ему ответил испуганный голос:
— Ваш Уолси помер давно!
Собираясь старательно с мыслями, привычно приказывая себе хранить невозмутимое равнодушие на лице, Мор согласился:
— Умер он в Лестере, проклиная славу и земные соблазны.
Над ним клонилась и колебалась чёрная тень, громким шёпотом вопрошая его:
— Что с вами, мастер? Вы спите?
Мыслитель с трудом оторвал занемевшую руку, которой всё это время бесчувственно обхватывал замерзшие ноги, и с достоинством поднял её, давая этим понять, что слышит и никого не задержит, уверяя после долгого молчания несколько заплетавшимся языком:
— Не пугайтесь, со мной ничего.
Тень держала плошку с брошенной в масло светильней. Огонёк подрагивал озорно, неровными слабыми бликами освещая взволнованное лицо, которое, ещё ниже склонившись к нему, настойчиво переспросило:
— Совсем ничего?
Наконец разглядел, что над ним склонилась Дороти Колли, но всё же её не узнал. Иная мысль беспокойно вырвалась из густого тумана забытья, и философ проворчал недовольно:
— Рано ещё... Я полагаю, целая ночь впереди...
Дороти захлопотала тревожней и громче, присев перед ним:
— Вам плохо, мастер? Вам плохо, да?
Вскочив, швырнув на пол маленький свёрток, торопливо сунув дымившую плошку на стол, схватила его очень больно под мышки и с силой дёрнула вверх, отрывая от пола. Узник разгибался с трудом. Застывшие ноги слушались плохо. Поясницу ломило. Глаза едва различали предметы, освещённые слабыми вспышками маленького огня.
Очнулся лишь от этой скрипучей, ноющей боли и поневоле решил, что это прислужники палача прежде времени явились за ним и бессильного, не успевшего овладеть своей волей грубо тащат с собой.
В горле пересохло.
Хрипло выдавил, едва шевеля языком:
— Я ждал вас только утром...
Придерживая его непослушное, нестойкое тело, Дороти оправдывалась и причитала над ним:
— Утром нельзя. Я всегда прихожу в это время. Вы не помните этого, да? Комендант же страшится, что заметят меня и донесут королю. Вы же сами мне говорили об этом! А вам надо есть. Вы отощали совсем! Вы сделались легче котёнка!
Мор с удивлением поглядел на неё, неловко свесив на сторону тяжёлую голову, слабо пытаясь освободиться из крепких, натруженных рук, но вдруг заметил, что крупные слёзы радужно переливались в уголках добрых расширенных глаз, и узнал её по этим глазам, от вида которых стало вдруг так хорошо ощущать приветливое тепло мускулистых взволнованных рук и бешеный стук беспокойного доброго сердца.
Отстранил помощницу, упираясь ладонью в плечо, и постарался встать как можно прямее. Плотской, физической немощью не хотелось пугать, вновь воротилась решимость. Лишь взгляд, всё ещё ослеплённый внезапным огнём, оставался мертвенно-тусклым.
Вновь внезапно подумал о том, слишком сильно радуясь возвращению к жизни, что ему не остаться, если он не испросит милости короля.
Но спохватился, отогнал от себя эту враждебную, время от времени соблазнявшую мысль и заговорил тем насмешливо-бойким и дружеским тоном, каким всегда говорил, чтобы не давать ей почувствовать разницу в их положении:
— Прости меня, Дороти. Я принял тебя за кентскую ведьму. Глаза так и горят, и чернющая вся.
Она бережно выпустила его, смущённо обдёрнула смятый передник и поспешила оправдаться:
— Вы не двигались, не дышали, до смерти перепугали меня!
Усмехнулся, силясь выглядеть беззаботным, чувствуя себя совершенно беспомощным рядом с ней, удивительно мужественной и молодой:
— Обещаю тебе, что это в последний раз.
Оглядываясь поспешно, отыскивая что-то глазами, женщина с беспокойством спросила:
— Я принесла вам рубашки, где же они?
Благодарно подумал, что сегодня рубашки особенно кстати, и, позабыв осторожность, беспечно воскликнул, пронизанный признательным чувством:
— Отлично, Дороти, в самый раз. Мне бы очень хотелось переодеться.
Поглощённая пропажей рубашек, не тотчас уловив тайный смысл его слов, отыскав наконец, подняла узелок и протянула ему с неловкой, но милой грацией, вдруг застыдившись чего-то:
— Ах, вот они где!
Отступил несколько в сторону, держа в руке узелок, стесняясь раздеться при ней, ломая голову, как же укрыться в этом каменном ящике, куда засадили его перед тем, как убить.
Дороти сама отвернулась, простодушно сказав:
— Я не гляжу, не гляжу.
Сбросил одежду и посмотрел при слабом огне на своё обречённое тело.
Грудь была очень худой, но костисто-широкой. Обнажённые рёбра плавно проступали сквозь тонкую гладкую кожу. Впалый живот вычерчивал силу и худобу. Один пупок, торча неуклюже, выдавал, что он истощился опасно, чрезмерно на скудных казённых харчах.
Своё здоровое, ловкое, ослабленное только долгим недоеданием тело вдруг увидел изрубленным на куски. Вместо рук кроваво чернели обрубки. Из распоротого наискось живота красным комом висели кишки.
Зябкая дрожь пробежала меж лопаток, в растерянности подержал в руке ещё тёплую власяницу, но в следующий миг со злостью швырнул её на постель и с привычной быстротой оделся в чистое, вдохнувши при этом волнующий запах дома и свежести.
Попросил, давая понять, что может обернуться к нему:
— Что там, Дороти, дома?
Женщина застенчиво обернулась, всё ещё не смея взглянуть на него, ответила, помолчав:
— Всё то же.
Зацепил последний крючок, улыбаясь тоскливо:
— Все жалеют меня? Все бранят за упрямство?
Шагнула к нему, посмотрела прямо в глаза и поправила с грустью:
— Они страдают. Страдают за вас, за себя.
Скомкал бельё, которое снял, и поспешно, стыдясь, свернул его в плотный комок, выговаривая глухо и медленно:
— Я знаю об этом... Но они не понимают меня...
Дороти напомнила примиряющим тоном:
— Им кажется, мастер, что вы губите себя понапрасну. Вы уйдёте туда, но разве это изменит что-нибудь здесь?
Философ оживился, с интересом спросил, тоже глядя ей прямо в глаза:
— А что думаешь ты?
Бабья жалость вспыхнула и тут же исчезла в карих глазах, и она отвечала, с гордым мужеством оглядывая его:
— Вы знаете, мастер, что надо делать.
Положил узелок на видное место, чтобы она не забыла его, и признался с искренней простотой:
— Я ещё плохо знаю, вот в чём беда...
Женщина возразила с твёрдостью непоколебимого убеждения:
— Нет, мастер, вы знаете всё!
Помедлил, подумав, что она разревётся в голос, как обыкновенная деревенская баба, какой и была, но ему страстно, до боли захотелось оставить что-то на память семье.
Протянул ей ненужную власяницу, подал бич, сплетённый из сыромятных ремней, которым бичевал себя каждый день для смирения и укрепления воли, и с напускной небрежностью объявил: